Устройства для чтения электронных книг

Главная » книги »  Александр Пыльцын » Правда о штрафбатах.   2008г.

добавить в избранное
Cкачать FB2
читать txt скачать txt
читать pdf скачать pdf
скачать epub
скачать mobi

Пыльцын А В

Штрафной удар, или Как офицерский штрафбат дошел до Берлина

ВСТУПЛЕНИЕ,

Освистанные смертным ветром,

в буранах, ливнях и в пыли,

мы километр за километром

к своей заветной цели шли.

Алексей Сурков

или слово к читателю, в котором автор объясняет причины, побудившие его написать эту книгу, и выражает сердечную благодарность всем, кто вдохновил его на этот труд и помог в его осуществлении

Свою часть Великой Отечественной войны я прошел командиром взвода и роты в офицерском штрафном батальоне. Много лет меня волновала атмосфера какого-то странного умолчания в литературе, прессе и вообще в средствах массовой информации истории этих штрафных батальонов. Как известно, они стали создаваться в 1942 году после приказа Народного Комиссара Обороны СССР № 227, знакомого многим как Приказ Сталина "Ни шагу назад!". Но нигде, ни в различного рода публикациях, ни в военных мемуарах видных военачальников об этих батальонах ничего не говорится, а в Советской военной энциклопедии о штрафных частях сказано только в общем и применительно к армиям других стран. Даже нам, имевшим непосредственное отношение к этим воинским подразделениям, соответствующие органы тогда настоятельно рекомендовали не распространяться о них. Надо сказать, что и о нашем 8-м Отдельном штрафном батальоне 1-го Белорусского фронта впервые открыто было упомянуто только в 1985 году — в очерке обозревателя "Комсомольской правды" И. Руденко. А в 1995 году корреспондент российского телевидения Александр Афанасьев в серии телепередач к 50-летию Великой Победы под общим названием "Моя война" подробно раскрыл сущность боевых действий нашего штрафбата.

Тем не менее продолжали появляться (особенно в «перестроечные» годы) публикации, в которых либо недостаточно осведомленные, либо ангажированные авторы, поддавшиеся тогдашней моде охаивать нашу военную историю, представляли эти необычные воинские формирования общими словами, не находя различий между фронтовыми офицерскими штрафными батальонами и армейскими штрафными ротами.

Однако, несмотря на их общую принадлежность к понятию «штрафные», да, может быть, и на возложение на тех и на других особо сложных боевых задач, это были совершенно разные воинские формирования: они не были похожи прежде всего по составу (штрафбаты состояли из проштрафившихся офицеров, штрафные же роты — из рядовых и сержантов, а часто и из уголовных элементов, этапируемых на фронт из мест заключения), а также по организации, уровню боевых навыков и боевого опыта.

Об особенностях использования в боях именно офицерских штрафных батальонов, о некоторых подробностях их штатной организации, вооружения и о том, что пришлось пережить за время пребывания в таком штрафбате, я и рассказываю в этой книге. Что же привело меня к мысли начать работу над ней? Все послевоенные годы я все-таки надеялся на то, что из множества бойцов штрафбатов (их создавалось по 1–2 на каждый фронт, а фронтов было: Белорусских — 3, Украинских — 4, Прибалтийских — 2, да еще Ленинградский, Карельский и т. д.) найдется кто-нибудь, кто сможет правдиво, более или менее подробно, на фактическом материале рассказать об этих уникальных формированиях Великой Отечественной как бы изнутри. Но, увы…

Мои боевые друзья по штрафбату (и в первую очередь моя жена Маргарита, с 1944 года прошедшая с нами последние версты войны) многие годы подталкивали меня на этот нелегкий, ответственный труд — написать для современников и потомков свои воспоминания о войне.

И вот, видимо, само время повелело мне взяться за это нужное и важное, на мой взгляд, дело. Особенно теперь, когда многих из моих боевых товарищей уже не стало. Мой долг и перед их памятью, и перед своей все еще бунтующей по многим поводам совестью заставил меня написать эту книгу.

Сберечь историю всего нашего героического поколения так важно сейчас, когда она, эта история, порой так бессовестно, тенденциозно искажается, извращается некоторыми, с позволения сказать, историками, писателями, да и просто временщиками, стремящимися на сенсационной полуправде нажить капиталы в буквальном и переносном смысле этого слова.

На мои довольно долгие годы жизни вообще (мне скоро «стукнет» 80!) и 40-летней армейской службы в частности выпало много событий, много встреч с людьми, в том числе и весьма известными. Главная моя цель — через людей, с которыми меня сталкивали обстоятельства, через события, которыми заполнялась жизнь, показать то непростое, но поистине героическое время, которое осталось теперь лишь в памяти представителей нашего, увы уходящего, поколения победителей.

Попытки вторгнуться в эту область истории людей, не варившихся в адовых котлах, какими были штрафные офицерские батальоны, а иногда и просто ставящих себе целью умышленное искажение истории Великой Отечественной войны, создают неправильные представления о штрафбатах, занимающих в той истории свое место и сыгравших свою (именно свою!) роль.

Поскольку дневников мы не вели (офицерам переднего края, мягко говоря, это было "не с руки"), самое трудное, что вначале казалось мне вообще непреодолимым — это огрехи и провалы памяти, коварной памяти, с годами растерявшей многие детали событий, названия сел и городов, в которых они происходили, фамилии и имена бойцов и командиров, с которыми бок о бок довелось прожить и пережить то лихолетье. А ко всему этому, еще и отсутствие возможности обратиться к военным архивам, теперь оказавшимся в другом государстве (я имею в виду Россию, так как место моего жительства Украина).

Поэтому моя безмерная благодарность тем, кто помог мне восстановить в памяти многое из забытого.

Это, в первую очередь, мои боевые друзья, с которыми мне посчастливилось разделить судьбу офицеров, волею судеб оказавшихся в штрафном батальоне, не будучи штрафниками, с кем хлебнул я вдоволь фронтовой жизни и кто смог своими воспоминаниями существенно обогатить материал, вошедший в эту книгу.

Это один из самых близких мне фронтовых товарищей — Валерий Захарович Семыкин, ныне подполковник в отставке, живущий под Воронежем и жестоко страдающий от последствий глубочайшего инсульта, но, несмотря на это, нашедший в себе силы прислать мне запомнившиеся ему очень важные сведения о нашей жизни на фронте.

Это и Петр Иванович Загуменников, тоже подполковник, живший до последнего времени в Полтаве, но, к сожалению, закончивший свой земной путь за 2 дня до 60-летия начала Великой Отечественной. Он успел прислать мне незадолго до этого прискорбного дня десятки страниц собственных воспоминаний о первых днях создания и первых боевых делах нашего штрафбата, когда меня еще в нем не было.

Огромную помощь мне оказал мой земляк и боевой товарищ Алексей Антонович Афонин, живущий под Новосибирском, своими письмами (несмотря на постигшую его слепоту).

Это и другие мои боевые друзья-побратимы, которым, к сожалению, не суждено уже увидеть книги, к работе над которой они так настойчиво склоняли меня, когда мы встречались на «круглые» годовщины нашей Победы и чьи бесценные воспоминания легли в основу этой работы.

А дорогие моей памяти их имена, упоминаемые мною в описании боевых действий и фронтового быта, — эти имена по праву могли быть среди моих соавторов. Мне никогда не забыть уже ушедших из жизни генерала Филиппа Андреевича Киселева, офицеров Василия Корнеевича Цигичко, Моисея Иосифовича Гольдштейна, Алексея Григорьевича Филатова и многих других, в том числе и здравствующих ныне, фамилии которых читатель найдет в главе Х этой книги.

Судьбе было угодно, чтобы именно в дни, когда я работал над этой книгой, мне встретился майор в отставке Семен Емельянович Басов, бывший еще в 1943 году в нашем 8-м ОШБ штрафником. Угодил он туда военинженером 3-го ранга после побега из немецкого плена, чтобы искупить свою вину, хотя в плен он не сдавался, а попал по не зависящим от него обстоятельствам.

Не представляю себе, смог ли бы я восстановить даты событий, названия многих городов, рек, рубежей обороны и наступления, если бы кроме свидетельств своих друзей-однополчан не воспользовался мемуарами таких известных личностей, вошедших в историю Второй мировой войны, как маршалы Советского Союза Г. К. Жуков, К. К. Рокоссовский, генералы А. В. Горбатов,

П. И. Батов, С. М. Штеменко и многие другие, а также официальной справочной военно-исторической литературой.

Неоценимую помощь в поиске данных о событиях тех лет, о полководцах, под чьими знаменами нам довелось сражаться, об оружии и военной технике времен Великой Отечественной оказал мне Харьковский исторический музей, особенно его сотрудники Валерий Константинович Вохмянин, Валентина Анатольевна Сушко, Ольга Леонидовна Пенькова.

Раздобыть топографические карты, по которым я смог восстановить хронологию событий и «привязать» их к реальной местности, помогли мне мои добрые, уже послевоенные друзья Борис Николаевич и Алевтина Андреевна Жарехины из Белоруссии, а также мой двоюродный брат Станислав Васильевич Баранов, советский офицер в отставке, долгие годы, еще до развала СССР, работавший в Польше и Германии и хорошо знающий эти страны.

Всем этим людям и организациям моя искренняя и безмерная благодарность. Особую признательность выражаю межрегиональной общественной организации общества «Знание» г. Санкт-Петербурга и Ленинградской области, ее председателю Сергею Михайловичу Климову, Антонине Васильевне Ружа, редактору Галине Алексеевне Капитоновой и всему редакционно-издательскому коллективу во главе с Альбиной Ивановной Сергеевой, без доброго содействия которых эта книга могла бы и не выйти в свет.

Главное в своей работе над этой книгой я определил так: сложив свою память с памятью моих боевых друзей, создать более или менее цельный, зато истинно правдивый рассказ о том, что нам довелось увидеть, пережить и прочувствовать как в штрафбате, так и в ту, уже ушедшую, эпоху вообще.

В этой книге нет ничего придуманного, никаких художественных домыслов, а за невольную неточность в некоторых датах и именах, географические и топографические огрехи читатель, надеюсь, меня простит.

Конечно же, мою жизнь в штрафбате нельзя оторвать от всего, что ей предшествовало, и от того, как она повлияла на мою последующую воинскую службу и жизнь вообще. Поэтому по ходу изложения мне пришлось совершать экскурсы и в «доштрафное» время воинской службы, и даже в детские годы, ибо все это формировало и взгляды, и сознание, и мировоззрение, которые тем или иным образом проявлялись в боевой обстановке. Да и хотелось как-то оттенить те моменты, которые так или иначе способствовали возникновению того самого советского патриотизма (который многие современные грамотеи унизительно называют "совковым"), который обеспечил победу нашего народа в священной войне, ставшей уже историей прошлого века.

Тем более что появилось много "искателей правды", которые во всей непростой военной истории нашей страны почему-то выискивают только негатив. Эти политические перевертыши, да и просто заблудившиеся в истории искажают, а чаще стараются оболгать и опошлить историю поистине великой войны и нашей Родины. Однако истина, гласящая, что высшей формой преступления является предательство прошлого, никогда не перестанет быть истиной.

Те, кто задался целью изуродовать правду прошлого, сеют в умах пришедших нам на смену поколений определенный нигилизм, неверие в героизм советского народа, его высокий патриотизм, проявленные в годы смертельной опасности, нависшей над Отечеством.

Как прекрасно ответил им поэт Ярослав Смеляков:

Я не хочу молчать сейчас,
когда радетели иные
и так и сяк жалеют нас,
тогдашних жителей России.
Быть может, юность дней моих,
стянув ремень солдатский туже,
была не лучше всех других.
Но уж конечно и не хуже.
Мы грамотней успели стать,
терпимей стали и умней,
и не позволим причитать
над гордой юностью своей.

Для человека естественно ностальгировать по времени своей молодости. Моя работа над книгой тоже ностальгия, но не столько по времени, выпавшему на нашу боевую юность, сколько по той высокой любви к Родине, которая помогла нам преодолеть неимоверные трудности, именно по любви к тому Отечеству, за которое полегли в землю мои боевые друзья, те офицеры-штрафники, с кем довелось мне делить их фронтовую непростую судьбу, и мои братья, и миллионы советских людей, беззаветно любивших Родину. И этого у нас не отнять до самой кончины.

А завершить свое вступление мне хочется тоже стихами, но написанными моим сыном Александром как обращение уже к своим детям, к совсем юному поколению:

Замрите, слушайте, смотрите, ребятишки,
дыханье затая, став чуткими вдвойне:
ведь вы последние девчонки и мальчишки,
которым суждено услышать о войне
от тех, кто сам все это вынес,
кто видел смерть, но победил…

ГЛАВА 1

Откуда мы родом. Под репрессиями. Особенности военного обучения в школе. Начало войны. Мой первый командир-политрук. Военное училище, лейтенант. На границе. Направление — фронт. Уфа.

За что в штрафбат?

Начну со своей родословной. На первый взгляд, это может представить мало интереса для современного читателя, но для характеристики той эпохи, в которой формировалось мировоззрение нашего поколения, и мое в частности, все-таки, считаю, имеет определенное значение.

Родился я в конце 1923 года в семье железнодорожника на Дальнем Востоке, в одном из районов Хабаровского края.

Наш дом стоял так близко к железнодорожным путям, что когда проходил поезд, всегда дрожал, будто тоже собирался тронуться в дальний путь, и настолько мы привыкли к этой близости и шуму, что когда перешли жить в новый, более отдаленный от рельсовых путей дом, то долго не могли привыкнуть к, казалось бы, неестественной тишине.

Отец мой, Василий Васильевич Пыльцын, родился в 1881 году. Костромич, по каким-то причинам (говорил об этом весьма неохотно и туманно), то ли от жандармского преследования, то ли от неудачной женитьбы, сбежавший на Дальний Восток и даже поменявший свою фамилию, которая у него ранее была, кажется, Смирнов.

По тому времени отец был достаточно грамотный человек, имевший в доме обширную библиотеку классиков и многолетнюю подшивку дореволюционного журнала «Нива». На всей моей детской памяти он был бригадиром путейцев, а затем и дорожным мастером на железной дороге. Вообще — мастер он был на все руки. Домашняя замысловатая мебель и многое из металлической кухонной утвари, всякого рода деревянные бочки и бочонки под разные соленья и моченья были сделаны его собственными руками.

В семье он был настолько строг, что мы, дети, боялись одного его взгляда, хотя он никогда не пускал в ход ремень и не поднимал на нас свою увесистую руку.

Несмотря на широкую общественную деятельность, особенно в области оборонных кружков типа «осоавиахим» и пр., он всегда был беспартийным.

В 1938 году за халатность, допущенную его подчиненным при организации работ по замене лопнувшего рельса, что едва не привело к крушению пассажирского поезда, отец был осужден на три года лишения свободы. Вышел из заключения к самому началу Отечественной войны. Обладал он странной особенностью весьма громко разговаривать сам с собой и как-то без свидетелей откровенно негативно высказался по поводу того, что "Гитлер облапошил всех наших «гениальных» вождей", главный из которых (т. е. Сталин) попросту "просПал Россию". (Здесь я из этических соображений заменил одну букву в отцовской фразе.) Кто-то услышал это, донес на него куда нужно ("стукачей" тогда было немало), и отец в соответствии с тогдашними порядками был репрессирован: выслан с Дальнего Востока куда-то на Север или в Сибирь, где его след и пропал.

Мама моя, Мария Даниловна, была моложе отца на целых 20 лет и происходила из семьи простого рабочего-путейца, сибиряка, истинно русского (как тогда говорили, "чалдона") Данилы Леонтьевича Карелина.

Моя бабушка по материнской линии Екатерина Ивановна (девичья фамилия Смертина) происходила из Хакасии. (Дед рассказывал, что он ее выкрал из соседнего хакасского селения). Оба родителя мамы были неграмотны (правда, бабушка Катя умела удивительно сноровисто и чуть ли не на ощупь считать деньги.)

А маму мою, не знавшую грамоты, но помнящую несметное количество метких народных пословиц и поговорок, учил грамоте я, став учеником первого класса, хотя бегло и уверенно читал давно, лет с четырех-пяти. По моему настоянию она стала посещать кружок «ликбеза», и я ее «курировал». Мама довольно успешно освоила азы грамоты, стала не бойко, но уверенно читать и правда с трудом — писать. На большее у нее не было ни времени, ни терпения. Однако этой грамотности ей хватило, чтобы с началом войны, когда мужское население «подчистила» мобилизация, освоить должность оператора автоматизированного стрелочного блокпоста на станции Кимкан Дальневосточной железной дороги, где она проработала еще не один год после окончания войны, заслужив правительственные медали "За трудовое отличие", "За доблестный труд в Великой Отечественной войне" и высшую профессиональную награду — знак "Почетный железнодорожник".

Семья наша до войны не относилась к разряду богатых, но даже тяжелый, голодный 1933 год мы пережили без трагических потерь. В основном нас кормила тайга. Отец, заядлый охотник, снабжал нас дичью. Помню, в особенно трудную зиму каждый выходной уходил в тайгу с ружьем и приносил то одного-двух зайцев, то нескольких белок или глухарей, и мясом мы были, в общем, обеспечены. Да еще выделывал отец и сдавал беличьи и заячьи шкурки, приобретая на вырученные деньги муку и сахар. Кроме того, с осени он брал небольшой отпуск и уходил в ту же тайгу на заготовки кедрового ореха. Приносил его домой мешками, приспособился собственноручно изготовленным прессом давить из его зерен отличное «постное» масло, а остававшийся жмых мама использовала для изготовления "кедрового молока" и добавок в хлеб, который пекла из небольшого количества муки, перемешанной с имевшимся тогда в открытой продаже ячменным и желудевым «кофе» да овсяным толокном.

Спасала нас и семейная традиция делать различные заготовки дикорастущих плодов, грибов, растений. Эти заготовки спасали нас не только от голода, но и от свирепствовавшей тогда на Дальнем Востоке цинги. Мы с детства были приучены к сбору ягод и грибов и хорошо их знали. Собирали и в большом количестве сушили грибы — маслята, моховики и главный гриб — белый! На соление брали большие белые грузди, рыжики и лисички, но особый грибной деликатес был у нас — беляночки и волнушечки…

Фруктами Дальний Восток небогат, но зато ягод!!! В ближайшей тайге мы находили земляничные поляны, кусты жимолости, целые заросли малины, терпкую продолговатую, крупную зелено-спелую ягоду (по-местному, "кишмиш"), дикий виноград, да еще рябину и черемуху, а подальше, с так называемых "ягодных марей" приносили полные туеса голубики, брусники, морошки. Так же далеко ходили по весне на сбор черемши, этого дикорастущего широколистного чеснока, настоящего кладезя витамина С, главного «доктора» от цинги.

Отец и дед занимались и рыбной ловлей, но не на удочку, а при помощи так называемых «морд», или сплетенных из ивовых прутьев вершей для ловли рыбы. И почти каждый вечер ходил отец после работы на недалеко протекавшую бурную, студеную речку забирать улов. Иногда приносил «мелочь», а в период нерестового хода лососевых — и красную рыбу: горбушу, кету или кижуча, некоторые экземпляры которых достигали 6–8 килограммов (в этом случае появлялась у нас и красная икра). И все это и варилось, и жарилось, и засаливалось, и сушилось. А в общем — все шло к столу…

Семья наша не была набожной. Отец, по-моему, всегда был откровенным атеистом, хотя поддерживал, скорее, не религиозные, а обрядовые праздники. Мама тоже к этим праздникам относилась с почтением, но тем не менее у нас никогда по-настоящему не соблюдали ни малых, ни «великих» постов. Зато на масленицу пекли огромное количество блинов, на пасху — красили яйца. А когда в 30-е годы открыли магазины со странным названием «Торгсин», в которых скупали у населения золотые, серебряные изделия и всякого рода украшения из драгоценных камней в обмен на белую муку-крупчатку, сахар и прочий дефицит, то мама в первую очередь снесла туда золотые нательные кресты и только после этого другие, невесть какие богатые украшения, оставив себе все-таки любимые золотые малюсенькие серьги. А в годы моей активной атеистической «деятельности» в так называемом СВБ (Союз воинствующих безбожников) мы, ребятишки, с особенным усердием и упоением ставили для взрослых массу «безбожных» спектаклей. Вот тогда по моей просьбе мама без особого сопротивления (и с одобрения отца) сняла из «красного» угла висевшую там большую икону Божией Матери и отдала ее моей бабушке.

В нашей семье всего родились семь детей, но трое умерли еще в раннем детстве (что по тому времени не являлось редкостью), и до начала войны нас дожило четверо: два моих старших брата, моя младшая сестра и я.

Пытался я несколько раз составить генеалогическое древо нашего рода, но отец мой никогда не посвящал нас в свою родословную, и дальше своего деда Данилы и бабушки Кати по материнской линии я так ничего и не узнал. Да в те годы как-то и не принято было искать свои корни: мало ли что «раскопаешь». А вот по боковым ветвям мне хорошо были знакомы другие дети и внуки Карелиных, жившие недалеко от нас. Это брат мамы,

Петр Данилович, тоже дорожный мастер, коммунист, угодивший в 1937 году совершенно неожиданно под репрессивный каток и бесследно исчезнувший где-то на бескрайних просторах Крайнего Севера. Остались у него больная жена и пятеро детей, которым удалось выучиться, пережить войну; многие из них живы и теперь.

Должен честно сказать, что тогдашние аресты и поиски "врагов народа" заражали многих, в том числе и нас, младших школьников (помню, например, как мы, ученики 2-3-го класса по подсказке некоторых учителей искали на обложках своих школьных тетрадей в васнецовских стилизованных рисунках по былинной тематике якобы замаскированные надписи, наподобие "Долой ВКП(б)", и если не находили, то значит, "плохо искали"). А вот внезапные аресты наших близких, за кем никто из окружения никаких преступлений не видел, мы воспринимали как досадные ошибки при таком масштабном деле разоблачения вредителей и вообще всяческих врагов народа (тогда широко пропагандировалась известная пословица "лес рубят — щепки летят").

Но что удивительно: наряду с этой широкой кампанией поиска «врагов» происходило мощное воздействие на умы (и не только молодежи), воспитывавшее любовь к нашему строю и идеалам коммунизма. Достаточно вспомнить только фильмы и патриотические песни того времени. И это необычайно обостряло и то чувство любви к родине, и то сознание высокого патриотизма, с которыми мы вступили в священную войну против гитлеровской фашистской Германии.

Репрессии тех лет кроме упомянутого мною моего дяди не затронули, к счастью, других родственников. Так, мамина младшая сестра Клавдия Даниловна (1915 года рождения), несмотря на репрессированного брата, работала телеграфисткой на узловой железнодорожной станции, по тому времени — на весьма ответственной должности. Замуж она вышла за инженера Баранова Василия Алексеевича, с первых дней войны ушедшего на фронт, а после войны ставшего офицером КГБ. Работал он в этой ипостаси все послевоенные годы в Риге и умер в 1970 году. Их сын, мой двоюродный брат Станислав, 1938 года рождения, добровольно поступивший в погранвойска и окончивший в свое время Военное училище погранвойск, из-за преследований и угрозы репрессий уже со стороны латышских властей, поскольку попал в черный список "красных ведьм", был вынужден покинуть Латвию в 1991 г.

Как я уже говорил, у меня было два брата. На старшего из них, Ивана (1918 года рождения), я был так похож внешне, что нас часто путали даже знакомые. Так вот, Иван отличался разносторонними способностями: прекрасно играл на самых разных музыкальных инструментах, удивлял всех талантом рисовальщика, считался одаренным в математике (его учитель иногда за оригинальные решения задач выставлял ему вместо «пятерки» "шестерку"). Кстати, сразу же по окончании 10 классов он был приглашен на должность учителя математики в нашу поселковую школу-семилетку. В 1937 году он был призван на военную службу в береговую охрану Тихоокеанского флота, где успешно выполнял роль учителя в группах ликвидации малограмотности и неграмотности среди красноармейцев и краснофлотцев, одновременно освоив специальность радиста. В 1942 году был направлен в действующую армию и, находясь в составе 5-й Ударной армии Южного фронта, "гвардии сержант Пыльцын Иван Васильевич… в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был убит 18 сентября 1943 года" — так было написано в похоронке.

Второй брат, Виктор, старше меня на три года, особыми талантами не выделялся, разве только унаследовал от отца (да и похож был на него) манеру разговаривать сам с собой вслух, особенно во сне, да отличался особой аккуратностью и педантизмом. После окончания школы год поработал на железной дороге помощником дежурного по станции. А затем, в 1939 году, был призван в воздушно-десантные войска на Дальнем Востоке. Незадолго до начала войны бригаду, в которой он служил, перебросили на Украину, где ему довелось и встретить первые удары фашистской военной машины, и испытать горечь отступления. При обороне Северного Кавказа он был ранен, лечился в госпиталях и погиб (вернее — пропал без вести) в декабре 1942 года где-то под Сталинградом.

Сестра моя Антонина Васильевна (1927 года рождения) неоднократно избиралась в наш поселковый Совет депутатов трудящихся. В 1948 году она переехала на жительство в Ленинград, где работала с секретным делопроизводством в одном из райвоенкоматов города.

…До 7-го класса я учился в нашей поселковой школе (там я вступил в комсомол), а с 8-го класса — в железнодорожной средней школе города Облучье, расположенного невдалеке.

В 1938 мой отец был осужден за халатность, а старший брат служил в армии, и на небольшую зарплату Виктора маме было невозможно платить за мое обучение и проживание в интернате. Тогда я по собственной инициативе написал Наркому путей сообщения Л. М. Кагановичу письмо, в котором рассказал о трудностях нашей семьи в обеспечении моего желания дальнейшей учебы, в том числе и то, что отец-железнодорожник осужден за халатность.

Вскоре я, школьник, получил правительственное письмо, в котором распоряжением Наркома мне обеспечивались за счет железной дороги все виды платежей за обучение до получения среднего образования и проживание в интернате при школе, а также бесплатный проезд по железной дороге к месту учебы и обратно.

Я хорошо запомнил характерную подпись на официальном бланке письма: "Л. Каганович" (особо запомнилась большая, несоразмерно высокая заглавная буква «Л» (Лазарь). Так что учеба в Облученской железнодорожной средней школе на все три года мне была обеспечена.

Как я узнал позже, муж моей тети Клавдии Даниловны в детстве совершил более отчаянный поступок. Когда его после 6-го класса не допустили к дальнейшей учебе (по крайней бедности), он, 14-летний паренек из глухой деревни под Ярославлем, сам поехал в Москву, добился там приема у Надежды Константиновны Крупской, которая тогда была заместителем Наркома просвещения РСФСР. В результате — распоряжение Наркомпроса: "Принять Баранова Василия в школу-семилетку". А дальше — техникум и т. д.!

Так случилось, что и меня с сестрицей, и моих двоюродных сестру и четырех братьев — детей репрессированного дяди моего Петра Карелина и вырастили, и воспитали, и поставили на ноги наши матери, оставшиеся без мужей. И слава им, обыкновенным русским женщинам, вечная добрая наша память.

В отличие от нашей поселковой школы здесь мы ежедневно после уроков занимались в разных оборонных кружках, и это фактически была хорошо организованная военная подготовка. Штатных военруков у нас не было, а в определенное время в школу или в интернат приходили к нам настоящие сержанты из воинских частей, располагавшихся в городе, и тренировали нас по всем оборонным, как тогда говорили, предметам. Некоторые мальчишки, кроме того, ходили на занятия в аэроклубы, где учились и самолетом управлять, и с парашютом прыгать, что давало им преимущество — уже после 9-го класса поступать в летные училища.

Военная организация школы состояла из взводов (классов) и рот (всех одноуровневых классов). Так, например, три десятых класса составляли роту. В масштабе всех 8-10-х классов школы это был "юнармейский батальон". Старосты классов были командирами взводов, а наиболее старательный из них назначался на должность командира роты. Самый старший по возрасту из учеников 10-х классов был комбатом, а когда меня избрали еще в 9-м классе комсоргом школы, то и должность определили — "батальонный комиссар". Естественно, комсорги классов были "политруками рот". И как серьезно относились мы к этим своим «юнармейским» обязанностям! Даже по "юнармейскому чину" нашивали на рубашки или пиджаки петлички с соответствующими армейским знаками различия вырезали из жести квадратики ("кубари") или прямоугольники ("шпалы") и весьма этим гордились. И величали нас, соответственно, меня, например: "товарищ юный батальонный комиссар". Вот так прививались и уважение к армии, и даже кое-какие командные навыки.

10-й класс мы закончили в 1941 году, за два дня до ставшей роковой для всей страны даты — 22 июня, и сразу после выпускного вечера на следующий день поехали в районный центр (тогда город Облучье входил в Бирский район с центром на станции Бира), чтобы определиться в военные училища. Тогда было повальное увлечение военными училищами (летными, танковыми, артиллерийскими и т. д.), а я выбрал для себя (с учетом семейной традиции и из чувства благодарности за бесплатное обучение) Новосибирский военный институт инженеров железнодорожного транспорта. Но все наши планы и мечты враз сломала заставшая нас в райцентре весть о начале войны И сразу, как по команде, к райвоенкомату стеклась огромная очередь людей, стремящихся скорее влиться в ряды вооруженных защитников.

Двое суток нас, выпускников школ, держали в неведении относительно наших заявлений (я тут же передумал и написал заявление в Танковое училище), а потом сообщили, что все военные училища уже полностью укомплектованы и мы призываемся как красноармейцы. На сбор нам дали два дня. Быстро разъехались мы по домам, собрали вещи. Недолгие проводы были с родными, и вскоре эшелоны развезли нас по разным районам Дальнего Востока.

Я с несколькими своими школьными товарищами оказался в эшелоне, который вез нас на запад, но радость наша была недолгой: довез он нас через двое суток только до города Белогорска, всего километров за триста от места призыва, где мы все влились во вновь формируемый 5-й армейский запасной стрелковый полк 2-й Краснознаменной Армии Дальневосточного военного округа, ставшего уже именоваться фронтом, хотя и не действующим.

Этот спешно развертывавшийся полк еще не имел достаточного количества командного состава, а эшелон за эшелоном привозили сюда, казалось, несметное количество призванных и мобилизованных.

Ротой, в которую я попал, командовал младший политрук Тарасов Николай Васильевич. Я хорошо запомнил этого первого в моей армейской жизни командира, высокого, стройного, уже успевшего устать от бессонных ночей, но не потерять при этом какого-то мудрого спокойствия. Всего-навсего с двумя «кубарями» в петлицах (а я-то в школе "целых две шпалы" носил!), он тем не менее успевал справляться с ротой более чем из пятисот человек, в основном, необученных разновозрастных людей, большинство из которых были или малограмотными, или неграмотными вообще (такой контингент поступал в первые дни мобилизации, особенно из таежных поселков).

Наш первый ротный командир сразу выделил тех, кто окончил средние школы, и буквально с первого взгляда определил, кто может временно исполнять обязанности командиров взводов, отделений (мне была определена должность командира взвода). И вся эта вчера еще не управляемая масса людей стала постепенно организовываться в воинские коллективы. На второй день повел он нас в баню (палатки с душевыми установками). Нас постригли наголо, мы помылись и обмундировались, став настолько одинаковыми, что даже своих друзей не узнавали, не говоря уже о том, что на первых порах не могли определиться, кто в чьем взводе. Однако постепенно рота обретала воинские очертания.

Определили нас в палаточный лагерь, который оказался более чем в 3 километрах от столовой, и вот всю эту дорогу наш младший политрук Тарасов успевал и ободрять, и обучать строевому или походному шагу, а мы, "командиры взводов", старались помогать ему в меру своих сил и умения. Каким-то чудом сумел наш ротный организовать и разнообразные занятия по подготовке к принятию воинской присяги, да еще успевал и личные беседы проводить со многими из нас. На всю мою жизнь Николай Васильевич Тарасов остался образцом настоящего командира и душевного политрука, и многие свои поступки я всю жизнь сверяю с ним.

…На сон нам едва оставалось по 5–6 часов в сутки, а политруку нашему и того меньше. Но через несколько дней в роту прибыли мобилизованные из запаса лейтенант и младший лейтенант, которым ротный поручил по «полуроте». Вскоре нас повели на стрельбище и всех, кто хоть как-то выполнил упражнения по стрельбе из винтовки, привели к присяге. Мало было торжественности тогда в этом ритуале, но запомнилось все до деталей. Тогда мы присягнули на верность нашей Родине — СССР. То был единственный такой день в моей жизни больше никогда я не присягал ни другому правительству, ни другой родине. Бог миловал. И все 40 лет армейской службы я прошел под этой единственной в моей жизни присягой.

Со временем мы втянулись в это состояние непрерывных, напряженных учебных будней, и примерно через месяц наша рота стала более или менее слаженным военным организмом, и, как нам казалось, наш командир-политрук гордился уже тем, как эта некогда аморфная масса людей четко «рубала» строевой шаг, проходя по улицам города. Наши «полуротные» лейтенанты грубовато, но умело поднимали наше настроение и подбадривали такими, например, шутками: "Выше голову, задрать носы и подбородки! Смотрите, как на нас смотрят девушки!" И действовали такие шутки беспроигрышно!

Пришло время, и нашу роту распределили по полкам и дивизиям "Дальневосточной, опоры прочной", как пели мы в своей первой строевой песне. И так было жаль расставаться с успевшим стать для нас поистине отцом-командиром нашим политруком. Спасибо Вам, Николай Васильевич, за науку!

Далее судьба забросила меня в разведвзвод 198-го стрелкового полка 12-й стрелковой дивизии 2-й Краснознаменной Армии Дальневосточного фронта. А здесь, уже не в запасном полку, и нагрузки физические были настоящими, и взаимоотношения устанавливались серьезнее и прочнее. Самым главным для меня командиром оказался помкомвзвода сержант Замятин. От него я схлопотал и свое первое дисциплинарное взыскание — "личный выговор". А получилось это так. Поскольку я был рослым, то на физзарядке, которая в основном заключалась в передвижении бегом, меня поставили впереди всех, даже старослужащих, то есть «направляющим». И вот когда сержант подавал команду "шире шаг", я своими длинными ногами этот шаг действительно делал шире и ускорял бег, а «старики» все одергивали меня, мол, еще успеешь, набегаешься, и я, конечно, снижал темп. После нескольких таких случаев сержант остановил взвод, вывел меня из строя и за невыполнение команд объявил тот самый выговор.

Домой об этом взыскании не стал писать, стыдно было. Долго я старался заслужить снятие выговора, пока во время одного из марш-бросков километров на тридцать не помог отставшему красноармейцу, взял себе его винтовку и буквально тащил его за руку. Вот за проявленную взаимовыручку на марше сержант и похвалил меня, сняв «прилюдно» свой выговор. Как я был рад этому!

Командира своего взвода лейтенанта Золотова видеть приходилось редко, командира полка совсем не помню, а вот командира дивизии полковника Чанчибадзе, невысокого плотного грузина, память хорошо сохранила. Многому научили нас его изобретательность и требовательность.

И вообще, "наука побеждать" давалась обильным потом, когда гимнастерки наши настолько просаливались, что сняв их, можно было поставить (а не положить), — и не падали!

В детстве у меня случилось какое-то заболевание коленного сустава, и меня долго тогда лечили "от ревматизма" и больничными и бабушкиными мазями. Здесь же под такими неимоверными нагрузками он, этот «ревматизм», будто улетучился. И до сих пор не дает о себе знать. Многие недуги излечивала армия, и не только физические.

В этом разведвзводе я прослужил до 1 января 1942 г. В ночь под Новый год меня срочно сменили с поста у полкового знамени (я был в карауле), и этой же ночью, не дав мне возможности почистить винтовку, отправили по комсомольской путевке во 2-е Владивостокское военно-пехотное училище. Обрадовался, было, что увижу Владивосток — город моей детской мечты, который я еще не видел, но о котором так много слышал.

Но оказалось, что это училище находится в Комсомольске-на-Амуре. Проучился я в нем всего полгода, но до сих пор с особой теплотой вспоминаю те студеные зимние месяцы учебы и с чувством благодарности — всех моих преподавателей, командиров и воспитателей, начиная от старшины роты Хамсутдинова, командира нашего курсантского взвода совсем молодого лейтенанта Лиличкина, командира роты, исключительно подтянутого и удивительно стойкого к почти арктическим амурским морозам старшего лейтенанта Литвинова.

С благоговением вспоминаю я друзей-курсантов: Колю Пахтусова, Андрея Лобкиса, нашего ротного запевалу, способного звонко петь даже в сильные морозы, вечно невысыпавшегося очкарика Сергея Ветчинкина. Эти и многие другие мои сослуживцы-курсанты были теми, кто подставлял свои надежные плечи в трудные для меня минуты, но с которыми, увы, так больше и не суждено было встретиться.

Не могу удержаться, чтобы не вспомнить некоторые подробности быта в училище и запомнившихся мне курсантов и преподавателей.

Располагалось оно на одной из городских окраин, именуемой Мылки, недалеко от Амура. Распорядок дня был весьма напряженным. Зарядка начиналась за два часа до завтрака физической подготовкой или штыковым боем. И это, как правило, ежедневно, за исключением случаев, когда нас ночью поднимали по тревоге и выводили в поле марш-бросками. Там вместо завтрака выдавали сухари и консервы (как правило, рыбные или "кашу с мясом" — одну банку на двоих).

В столовой же завтрак обычно состоял из гречневой, овсяной или перловой каши, кусочка масла, хлеба и сладкого чая. Физически мы выматывались сильно, и нам в общем-то всегда не хватало (в принципе, достаточно калорийного) курсантского довольствия. Ведь до обеда, как правило, занятия были на воздухе, в поле, где температура в январе-феврале часто опускалась ниже 30° мороза, а после обеда, когда уже темнело, было 2–3 часа классных занятий (топография, теория стрелкового дела, изучение матчасти оружия, минно-саперная подготовка, средства связи и т. д.), а затем самоподготовка.

Перед ужином каждый вечер по 1–2 часа мы занимались или строевой, или лыжной подготовкой. К счастью, лыжный маршрут проходил невдалеке от магазинчика. В нем, правда, не было ничего, кроме баночек с крабовыми консервами, заполнившими все полочки и витрины, и мы довольно часто покупали их. Это был наш «доппаек», который мы либо съедали сразу же по возвращении в казарму, либо сберегали до завтрака, чтобы сдобрить этими крабами свою утреннюю порцию перловой или овсяной каши. Хорошее, скажу вам, сочетание. Здорово вкусно получалось!

Обеды были достаточно калорийными. Кроме густого крупяного или макаронного супа либо щей с мясом, к которым регулярно подавалась, как приправа, какая-то витаминная добавка (вроде мелкоразмолотого шиповника, как средства против цинги), давали приличную порцию каши или макарон с мясной тушенкой, а то и с соленой кетой или горбушей… Что и говорить, Дальневосточный край — рыбный край!

Однако несмотря на довольно калорийный рацион крепкие морозы и огромная физическая нагрузка делали свое дело, выматывая, выжимая, вымораживая из нас эти калории. Досыта удавалось наедаться только тем, кому выпадало счастье идти в наряд по кухне. Может, именно поэтому тех, кто получал наказание в виде наряда вне очереди, на кухню не назначали (для этого были, в основном, солдатские нужники).

Ощущение постоянного недоедания вызывало (обычно на коротких перекурах) сладостные воспоминания о том, какими вкусными блюдами баловали нас в довоенное время наши мамы и бабушки. Мой самый близкий по училищу друг Коля Пахтусов (он из Николаевска-на-Амуре) любил смачно рассказывать, как его мама по праздникам готовила замечательного фаршированного гуся. Ему даже попадало от товарищей, которые прерывали его умоляющим "Не трави душу!!!".

Еще немного подробностей. Особенно запомнился нам, например, преподаватель топографии младший лейтенант Эльман, призванный из запаса эстонец. Это он научил нас ориентироваться по звездам, определять фазы Луны и с точностью до дня вычислять, когда наступит новолуние или полнолуние. Вообще-то этой премудрости меня научил еще в детстве мой дед Данила, но с "теоретическим обоснованием" это сделал наш училищный топограф. Настолько он был интересным, знающим человеком, умеющим вкладывать в наши головы нужные знания, что все мы поголовно с нетерпением ждали его занятий. Практическое хождение по азимуту он организовывал так, что при правильном и с меньшими затратами времени прохождения маршрута нас ждал какой-нибудь приз вроде пачки махорки или флакона одеколона. А это, надо сказать, по тому времени были весьма ценные призы.

Запомнился навсегда и преподаватель артиллерии и стрелкового вооружения майор Бабкин. Острослов и шутник, он никому не давал шансов вздремнуть на классных занятиях. Если кого-то в тепле после занятий на крепком морозе клонило ко сну, он так умел встряхнуть взвод или роту, что общий хохот надолго прогонял дремоту у виновного.

Устраивал он и занятия-состязания по разборке и сборке вслепую еще мало знакомой тогда (по сравнению с классической трехлинейкой) самозарядной винтовки Токарева (СВТ), ручного пулемета Дегтярева (РПД), автоматической винтовки Симонова (АВС) и др…

В училище я пробыл с первых дней 1942 года до середины июля, когда закончил полугодичный курс обучения "по первому разряду" (то есть на "отлично") и получил, как и другие семнадцать «перворазрядников», свое первое офицерское звание «лейтенант».

Выдали нам комсоставские (потом их стали называть офицерскими) удостоверения и снаряжение (ремень с портупеей), полевую сумку с планшеткой (для топографической карты) и кобуру для нагана, который полагалось получить уже в части назначения. Обмундировали нас в новенькие суконные гимнастерки, на которые были нацеплены новенькие петлицы с двумя красными эмалевыми квадратиками ("кубарями"). Выдали брюки с кантом, фуражки с малиновым околышем и даже хромовые сапоги. И мы с непривычной гордостью ходили во всем этом, ужасно поскрипывая новым кожаным снаряжением…

Однако радость наша был омрачена тем, что почти всех младших лейтенантов и сержантов отправили на фронт, а всех лейтенантов — в войска на Дальнем Востоке. Небольшая группа выпускников, куда вошел и я, получила назначение командирами стрелковых взводов в 29-ю Отдельную стрелковую бригаду, командиром которой был подполковник Суин.

Буквально с первых недель после того, как я принял взвод в одном из батальонов бригады, располагавшемся у озера Ханка на границе с Маньчжурией, где тогда хозяйничали японцы, все мы стали подавать рапорта об отправке в Действующую Армию на Западные фронты. Вскоре нас собрал комбриг и спокойно, но убедительно сумел нам доказать, что наш «недействующий» Дальневосточный фронт может совершенно неожиданно, в любое время превратиться в "очень даже действующий"!

Наступила зима. И хотя это была южная часть Советского Дальнего Востока, морозы были внушительными, а в сочетании с почти постоянными сильными ветрами в тех краях становились особенно неприятными, так что на лыжные переходы, которым уделялось немало времени, нам выдавали надеваемые под шапки-ушанки трикотажные шерстяные подшлемники с отверстиями для глаз и рта, чтобы уберечь от обморожения щеки и носы.

И все-таки к концу 1942 года, когда, видимо в связи с тем, что немецкие войска были остановлены под Сталинградом и угроза японского нападения стала менее вероятной, по одной роте с каждого батальона нашей бригады в полном составе были переформированы в маршевые (для фронта), погружены в эшелоны и в первые дни января 1943 года отправлены на Запад.

Как потом стало известно, направлялись мы на участие в формировании Югославской армии по примеру уже создававшихся дивизий Войска Польского и Чехословацкой бригады Людвига Свободы. До Байкала, а точнее — до станции Зима, наш эшелон не шел, а летел так, что на многих узловых станциях паровозы меняли настолько стремительно, что мы не успевали не только получить горячую пищу из следовавшего в нашем эшелоне вагона с полевыми кухнями, но даже прихватить ведро кипятка.

Во время смены паровоза на станции Бира хорошо знакомый мне дежурный по станции передал на мой родной полустанок, где жили родные, весть о том, что я вскоре проеду эшелоном. Все мои родные вышли к железнодорожным путям, но поезд промчался с такой скоростью, что я едва успел разглядеть своих, а дед Данила, пытавшийся бросить мне подарок — кисет с табаком, не попал в открытую дверь теплушки. Как потом мне рассказывала сестренка, дед по этой причине расплакался.

На станции Зима наш эшелон вдруг остановили, и мы там простояли почти неделю. Что-то, видно, не заладилось с формированием югославских частей, и дальше нас везли так неспешно, что мы почти месяц добирались до столицы Башкирии Уфы. Миновав ее, на станции Алкино ночью весь наш эшелон выгрузили, и мы влились в состав 59-го запасного стрелкового полка 12-й запасной стрелковой бригады Южно-Уральского военного округа.

В этом полку главным нашим делом стала подготовка нового пополнения в основном из немолодых уже людей (чаще всего из мусульманских республик), обучение этих новобранцев азам военного дела, формирование из них маршевых рот для фронта. Долго, почти девять месяцев, я, как и многие другие офицеры, добивался отправки на фронт.

Здесь, кроме того что я вступил в партию и помимо многих других событий, судьбе было угодно познакомить меня с девушкой, эвакуированной из блокадного Ленинграда, которая более чем через год, на фронте стала мне женой. На всю жизнь. Но об этом речь пойдет попозже. А тогда, в августе или начале сентября, очередному из многих моих рапортов был дан ход, и нас, небольшую группу офицеров, направили вначале в ОПРОС (Отдельный полк резерва офицерского состава) округа, а затем в такой же полк, но уже Белорусского фронта. Находясь в этом 27-м ОПРОСе фронта, мы несли боевую службу по охране важных объектов от возможных диверсий противника, но это все-таки была не передовая, куда мы стремились.

И вот однажды, в начале декабря 1943 года меня вызвали в штаб полка на очередную беседу. Беседовавший со мной майор был в полушубке и, несмотря на жарко натопленную комнату, затянут ремнями, будто каждую секунду был готов к любым действиям. Лицо его с заметно поврежденной сверху раковиной правого уха было почти до черноты обветренным. Просмотрев мое еще тощее личное дело и задав несколько вопросов о семье, об училище и о здоровье, он вдруг сказал: "Мне все ясно. Пойдешь, лейтенант, к нам в штрафбат!" Кажется, заикаясь от неожиданности, я спросил: "З-з-за что?" И в ответ услышал: "Неправильно задаешь вопрос, лейтенант. Не за что, а зачем. Будешь командовать штрафниками, помогать им искупать их вину перед Родиной. И твои знания, и хорошая закалка для этого пригодятся. На сборы тебе полчаса".

Как оказалось, это был начальник штаба 8-го Отдельного штрафного батальона майор Лозовой Василий Афанасьевич. С ним мне довелось и начать свою фронтовую жизнь в 1943 году, и встретиться через четверть века после войны на оперативно-командных сборах руководящего состава Киевского военного округа. Тогда я был уже в чине полковника и его, тоже полковника, узнал по приметному правому уху.

А тогда, в декабре 1943 года, после тяжких боев, в которых штрафбат понес большие потери, в том числе и в постоянном офицерском составе, он отобрал нас, восемнадцать офицеров от лейтенанта до майора, в основном уже бывалых фронтовиков, возвращавшихся из госпиталей на передовую. Я оказался среди них один «необстрелянный», что вызывало во мне тогда не столько недоумение, сколько гордость за то, что меня приравняли к боевым офицерам.

Буквально через час мы уже мчались в тревожную ночь на открытом автомобиле с затемненными фарами в сторону передовой, хорошо определяющейся по всполохам от разрывов снарядов, по светящимся следам разноцветных трассирующих пуль, по висящим над горизонтом осветительным ракетам. Где-то там, под огнем противника, держал оборону пока неведомый нам, но вскоре ставший родным на долгое время, до самой Победы, наш 8-й Отдельный (офицерский) штрафной батальон.

У меня, правда, может быть меньше, чем у других, какое-то представление о штрафбатах уже имелось (хотя бы из Приказа Наркома обороны № 227), но как далеко оно оказалось от реального! К сожалению, я не располагаю официальным «Положением» о них, и тот батальон, в котором я оказался, был также, по-видимому, далек от первых организационно-штатных документов.

Как утверждал в одной из своих послевоенных публикаций в общесоюзной тогда еще газете «Ветеран» № 3 (55) за 1984 год бывший начальник штаба нашего штрафбата генерал-майор Киселев Ф. А., служивший в нем с первых дней создания до расформирования после Победы, "батальон состоял из постоянного и переменного состава. К переменному составу относились те, которые прибывали в батальон для отбытия наказания за совершенные проступки" (то есть штрафники). Кстати, я много раз слышал, что в некоторых аналогичных батальонах при обращении к ним, и даже в документах, к бывшему их воинскому званию добавлялось слово «штрафной» (например, "штрафной майор"), или вообще все именовались "штрафными рядовыми", и т. п. Не знаю, чье это было решение. Но в нашем штрафбате, видимо чтобы лишний раз не подчеркивать их положение, что едва ли способствовало бы их перевоспитанию, было принято всех их, относящихся к переменному составу батальона, называть "бойцами-переменниками".

А к своим командирам они обращались, как обычно принято в армии, например "товарищ капитан". Далее генерал Киселев писал: "К числу постоянного состава относились офицеры штаба, командиры рот, взводов, их заместители по политчасти, старшины подразделений, начальники артиллерийского, вещевого, продовольственного снабжения, финансового довольствия и другие. Батальон состоял из штаба, трех стрелковых рот, роты автоматчиков, пулеметной, минометной и роты противотанковых ружей, взводов комендантского, хозяйственного, связи". Был в нем и представитель "Особого отдела СМЕРШ" ("Смерть шпионам"), и медико-санитарный взвод с батальонным медпунктом, и др.

Об этом же написал мне в своих памятных записках мой фронтовой друг по штрафбату Петр Загуменников, принимавший участие в первых его формированиях. Тогда, писал он, в каждой роте и каждом взводе кроме командиров предусматривались и офицерские должности их заместителей по строевой и по политической части (политруки). Даже самому Петру Загуменникову, тогда еще лейтенанту, прибывшему в батальон после излечения по ранению, которое он получил на фронте, будучи командиром стрелковой роты, вначале, наверное как еще очень молодому (неполных 19 лет), предложили именно должность замкомвзвода. Он не согласился, а вскоре эти офицерские должности заместителей командиров взводов и замполитов рот упразднили.

Видимо, такое значительное насыщение командного звена и политсостава штатными офицерами предполагалось исходя из того, что иначе управляться со штрафниками в бывших офицерских званиях до полковника будет невозможно. Однако, как оказалось, эта проблема была надуманной, и в ротах оставили по одному «строевому» заместителю (даже без политруков), во взводах же их вообще заменили двумя замкомвзвода из числа самих штрафников. Правда, подобное сокращение такого количества намнчавшихся ранее политработников позволяло, оказывается, содержать сравнительно большой политаппарат при заместителе комбата по политчасти (как мне казалось, в основном не по делу).

Вот в таком, уже «причесанном» по опыту первых боев, штрафном (офицерском) батальоне я и оказался.

Поскольку я пребывал в штрафбате только с конца 1943 года, то боевые действия батальона до этого времени вкратце опишу по воспоминаниям все того же Петра Загуменникова, начавшего службу в 8-м ОШБ с самых первых дней его формирования, и со слов бывшего штрафника майора Семена Басова, угодившего в первый состав именно этого штрафбата и участвовавшего в его первых боях.

Восьмой Отдельный штрафной (офицерский) батальон Центрального фронта начал формироваться в конце апреля 1943 года в селе Змиевка недалеко от города Орла. Штатный состав управления батальона и его подразделений набирался в основном из офицеров, получивших боевой опыт в Сталинградской битве. Структура батальона фактически соответствовала стрелковому полку.

У комбата (штатная категория полковник) было два общих заместителя, начальник штаба и замполит (подполковники), а также помощник по снабжению; у начальника штаба — четыре помощника (ПНШ — 1, 2, 3, 4) — майоры. В каждой роте было по 200 и более бойцов, и роты эти по своему составу соответствовали обычному стрелковому батальону. Таким образом, по численному составу штрафбат приближался к стрелковому полку. Штатная должность командира роты — майор, взвода — капитан.

К июлю 1943 года (началу Курской битвы) батальон был сформирован и занял оборону в районе Поныри-Малоархангельское Орловской области на участке 7-й Литовской стрелковой дивизии, где и принял свое первое боевое крещение. В упорных, жестоких боях штрафной батальон отстоял свои позиции, прорвал вражескую оборону и перешел в наступление на Тросну.

Таким образом, первые же бои показали беспримерную стойкость батальона, его способность вести решительное наступление и, несмотря на значительные потери, упорно пробиваться вперед. Начавшись на Курской дуге, его боевой путь проходил далее в жесточайших сражениях по землям Курской области, северной Украины, включая бои за Путивль, и далее — до Днепра в районе Чернигова. И только там он был впервые выведен на отдых и доформирование в район села Добрянка.

Получив пополнение, батальон был переброшен в район Лоевского плацдарма на реке Соже (Белоруссия) для его расширения и углубления. Успешно справившийся с этой задачей, в результате чего был освобожден г. Лоев, штрафбат перешел в наступление по направлению к Гомелю.

В этот период Центральный фронт был переименован в Белорусский и батальон вошел в состав 48-й армии генерала П. Л. Романенко. С боями штрафбат дошел до г. Речица и участвовал в завершении окружения гомельской группировки немцев.

После освобождения Гомеля (26.11.1943) батальон маршем прошел через этот город, вышел в район села Первомайское Жлобинского района и занял там оборонительные позиции на левом берегу Днепра. Вскоре после двухчасовой артподготовки наши войска перешли в наступление, и батальон продвинулся на четыре-пять километров. Но случилось так, что соседи справа и слева продвинуться не смогли и штрафбат остался с открытыми флангами, чем сразу же воспользовался противник, начав отрезать и окружать батальон.

Пробиваясь из окружения, после больших потерь батальон снова был поставлен в оборону, куда я с группой офицеров из резерва фронта и прибыл.

И все, что происходило при мне, чего я был участником или чему свидетелем, попытаюсь рассказать в последующих главах этой книги.

ГЛАВА 2

В составе 3-й Армии. Легендарный генерал Горбатов. Штрафники в тылу врага. Освобождение

г. Рогачева. Реабилитация. Ледяная купель. «Диетическая» погода. Белорусские вечера

Как мы считали тогда и как кажется теперь, наш 8-й Отдельный штрафной батальон сыграл довольно важную роль в освобождении районного центра Белоруссии, г. Рогачева Гомельской области. Дело в том, что неоднократные попытки наших войск в начале 1944 года перейти в наступление в этом районе, преодолеть сильно укрепленные рубежи противника на реках Днепр и Друть, ликвидировать рогачевский плацдарм немцев на Днепре успеха не имели.

Как сказано в одном из изданий по истории Отечественной войны,

 "противник, учитывая, что потеря оккупированной им Белоруссии, прикрывавшей путь в Прибалтику, чревата для него серьезными последствиями, продолжал держать здесь крупные силы и укреплять оборонительные рубежи. Тогда только в составе немецкой группы армий «Центр» было 70 дивизий".

Великая Отечественная война Советского Союза 1941–1945 гг. Краткая история. Издание 3-е. — Москва. Воениздат. 1984. С. 245.

От себя добавлю: через Белоруссию пролегал путь в первую очередь в Польшу и Восточную Пруссию. И это тоже имело огромное значение.

Вот тогда к участию в ликвидации рогачевского плацдарма немцев и взятию г. Рогачева и был привлечен наш батальон.

В предшествующий этому событию период после тяжелых боев под Жлобином батальон находился на формировании в селе Майское Буда-Кошелевского района. Пополнение батальона шло очень интенсивно. И не только за счет проштрафившихся боевых офицеров. Поступал и значительный контингент бывших офицеров, оказавшихся в окружении в первые годы войны, находившихся на оккупированной территории и не участвовавших в партизанском движении (мы так и называли их общим словом "окруженцы"). Было небольшое количество и освобожденных нашими войсками из немецких концлагерей или бежавших из них бывших военнопленных офицеров, прошедших соответствующую проверку в органах Смерш ("Смерть шпионам"). Полицаев и других пособников врага в батальон не направляли. Им была уготована другая судьба.

В последнее время некоторые наши историки заявляют, что всех бывших военнопленных и окруженцев в соответствии с приказом Сталина загоняли уже в советские концлагеря, всех военнопленных объявляли врагами народа. Тот факт, что наш штрафбат пополнялся и этой категорией штрафников, говорит о том, что такие утверждения не всегда отражают истину.

Известно, что бывшие военнопленные — офицеры, не запятнавшие себя сотрудничеством с врагом, направлялись в штрафбаты. Правда, в большинстве не по приговорам военных трибуналов, а по решениям армейских комиссий, которые руководствовались приказом Ставки Верховного Главнокомандования № 270 от 1 августа 1941 года, который квалифицировал сдачу в плен как измену Родине. Беда была только в том, что комиссии эти редко различали, кто сдался в плен, то есть добровольно перешел на сторону врага, пусть даже в критической обстановке, а кто попал в плен либо будучи раненым или контуженным, либо по трагическому стечению других обстоятельств.

И если к первым правомерно было применить наказание за их вину перед Родиной, нарушение присяги, то вторые фактически не имели перед своим народом никакой вины. Вот здесь мне кажутся несправедливыми факты приравнивания одних к другим. Но, что было, то было. Некогда, наверное, было этим комиссиям докапываться до истины.

Кстати, тогда и какая-то часть провинившихся боевых офицеров направлялась в штрафбаты тоже без рассмотрения их проступков или преступлений в трибуналах, а просто по приказам командования соединений от корпуса и выше. Это решение о расширении власти командиров крупных воинских формирований, может быть, и можно считать оправданным, но только в отдельных случаях.

И в нашем батальоне в тот период значительная часть пополнения из «окруженцев» была «делегирована» именно такими комиссиями, а из кадровых офицеров — единоличными решениями командующих разных рангов. Наверное, это было продиктовано все-таки необходимостью срочного укомплектования нашего штрафного батальона после тяжелых потерь под Жлобином.

Тогда батальон принял столько пополнения, что по численности приближался к составу стрелкового полка. Во взводах было до 50 человек, роты иногда насчитывали до 200 бойцов, а батальон — около 850 активных штыков, как говаривали тогда, то есть в 3 раза больше обычного пехотного батальона.

Хотя рогачевско-жлобинская наступательная операция Белорусского фронта длилась, как указано в справочных изданиях о Великой Отечественной войне, с 21 по 26 февраля 1944 года, для нас она началась раньше. В ночь на 18 февраля батальон был поднят по тревоге и в срочном порядке, оставив все свои тыловые подразделения и соответствующую охрану в селе Майское, совершил ускоренный пеший марш, преодолев за ночь километров 25. Сосредоточились мы в лесу ближе к линии фронта уже утром. Там нам немедленно стали выдавать белые маскхалаты, сухие пайки, придали батальону группу саперов и взвод огнеметчиков. К середине дня мы уже были в боевой готовности, еще не зная, какую задачу будем выполнять.

И вскоре нас построили. Оказалось, что кроме нашего батальона рядом была еще одна большая группа, правда, раза в 4 меньше нашей, но тоже в маскхалатах да еще с лыжами. Потом мы узнали, что это лыжный батальон. Оказывается, батальон батальону рознь. Только здесь я понял, каким большим оказался в то время наш штрафбат.

Через какое-то совсем непродолжительное время к нашему общему строю подъехала на «виллисах» группа больших начальников — генералов и офицеров. Оказывается, к нам прибыл Командующий 3-й Армией генерал-лейтенант Александр Васильевич Горбатов. А это значит, что мы перешли из состава 48-й Армии генерала П. Л. Романенко в 3-ю Армию Горбатова. Рослый, статный, этот генерал довольно четко, но как-то не по-генеральски мягко, почти по-отечески рассказал о сути той боевой задачи, которую предстояло нам выполнить. Я обратил внимание на то, что командующий почему-то опирался на большую, крепкого дерева суковатую палку. Подумал, что он, наверное, еще не оправился от ранения. Это уже потом я слышал не то легенду, не то быль о том, как "учил дураков" этой палкой прославленный генерал.

В своем кратком, весьма эмоциональном выступлении генерал сказал, что перед нами ставится необычайная по сложности и ответственности боевая задача проникновения в тыл противника и активных действий там. И он надеется, что эту задачу мы выполним с честью. А характер задачи, подчеркивал он, свидетельствует о том большом доверии, которое оказывает такому батальону, как наш, командование Фронта и Армии. Кстати, он сообщил, что со вчерашнего дня, то есть с 17 февраля, наш Белорусский фронт стал называться Первым Белорусским. Одновременно он пообещал, что если поставленная задача будет выполнена образцово, то всех штрафников, проявивших себя стойкими бойцами, независимо от того, будут ли они ранены, "прольют ли кровь", освободят от дальнейшего пребывания в штрафном батальоне, восстановят в прежних званиях, а особо отличившиеся, кроме того, будут представлены к правительственным наградам.

Детали этой задачи объяснил нам наш комбат подполковник Осипов Аркадий Александрович. Это был высокий, седой, со спокойным лицом и мудрым взглядом офицер, казавшийся нам весьма пожилым. А было ему меньше сорока лет. Задача состояла в следующем: в ночь на 19 февраля незаметно для противника перейти линию фронта и, избегая боевого соприкосновения с ним, смелым броском выйти ему в тыл и дойти до западной окраины Рогачева. А там, во взаимодействии с лыжным батальоном захватить город и удерживать его до подхода основных сил Армии. На все это нам отводилось трое суток, из расчета чего и были выданы боеприпасы и сухой, далеко не богатый паек (консервы, сухари и сахар). Моему разведвзводу была поставлена задача выполнять роль авангарда. Наверное, подумали мы, лыжному батальону будет легче на лыжах-то! Мне лично глубокие снега не казались особенно отягчающим обстоятельством. Еще свежи были в памяти впечатления от зимних лагерей в военном училище на Дальнем Востоке.

Тогда, в начале февраля 1942 года нам, курсантам пехотного училища в Комсомольске-на-Амуре, предстояло выйти в зимние лагеря на 18 суток. К этому времени снег, особенно в тайге, был чуть ли не до пояса, а морозы зашкаливали за 35 градусов.

На расстояние 50–60 километров в глубь тайги мы совершали марш в ботинках с обмотками, имея с собой в ранце кроме всего прочего еще и пару валенок. По прибытии на место устроили лагерь из высоких то ли кедровых, то ли еловых шалашей (один на взвод). В этом шалаше разрешалось жечь небольшой костер, чтобы при возможности, особенно ночью, можно было по очереди согреваться. Ботинки уложили в ранцы, обули валенки. Беда только в том, что вокруг этого костерка могло поместиться не более 5–7 человек, остальным тепла не доставалось.

С молчаливого согласия командира взвода, недавнего выпускника Хабаровского пехотного училища, мы постепенно добавляли в костер дрова, пока вдруг подсохшие наверху хвойные ветки не вспыхнули все разом. Через несколько минут от шалаша остались только угли и растаявший вокруг снег. Комвзвода получил серьезное взыскание, а мы лишились права строить другой шалаш. Вот и грелись все ночи в чужих шалашах, если удавалось.

Днем мерзнуть было некогда: то отражение атак «противника», то длительные лыжные переходы, то взятие высот и сопок, то марш-броски по пояс в снегу.

А когда кончились эти долгие 18 суток, приказали переобуться в ботинки. А они, мокрые после перехода в лагерь, смерзлись, пришлось оттаивать их у костра. И тут я переборщил: близко к костру придвинул один ботинок, и он от огня весь съежился. Однако идти в валенках мне не разрешили, пришлось надевать скукожившийся ботинок. Большой палец ноги в нем оказался настолько сжатым, что за время обратного похода он обморозился и его подушечка даже лопнула. В санчасти училища мне оказали нужную помощь и на две недели освободили от ношения обуви, а значит и от наружных занятий. Но все это было там, в училище.

А здесь, в Белоруссии, в нашем батальоне на лыжах-то были только волокуши для транспортировки раненых и даже убитых, если они будут.

В случае неудачи с захватом Рогачева или отмены этого задания нам предстояло в тактической глубине противника (до 20 километров), в его войсковом тылу активно нарушать вражеские коммуникации, их связь, взрывать мосты, по которым могут проходить гитлеровские войска, громить штабы. Всеми этими действиями мы должны были дезорганизовать управление, воспретить подход резервов из глубины, при возможности их рассеивать или уничтожать. Главное было — посеять панику и отвлечь внимание немецкого командования от передовой линии фронта, где должно было наконец начаться более успешное наступление наших войск с задачей ликвидировать плацдарм противника на Днепре и освободить город Рогачев. Как тогда было принято, это событие приурочивалось к 23 февраля, Дню Красной Армии, как подарок Родине к этому празднику.

Ну, а так как в разведку, а тем более в тыл врага нельзя было брать с собой награды, партбилеты и другие документы, срочно была организована сдача их на хранение в штаб батальона и в аппарат замполита, остающиеся на этой стороне фронта.

Наград у меня еще не было, но свое офицерское удостоверение и кандидатскую карточку я тоже сдал. Эта процедура в батальоне заняла несколько часов оставшегося дня. Потом был обильный обед, совмещенный с ужином, и отдых, о чем мы все время, пока были в немецком тылу, вспоминали с особым чувством.

В своих воспоминаниях "Годы и войны" генерал Горбатов писал об этом, называя всех нас «лыжниками» в силу существовавших долгие годы цензурных ограничений.

В 18 часов они сытно поужинали и легли отдыхать. Лишь у двух батальонов отдых был коротким. В 23 часа их подняли и они пошли на запад. Этому сводному отряду лыжников выпала ответственная задача: перейти линию фронта и той же ночью ворваться в город Рогачев.

На выполнение этой нелегкой, да и необычной, задачи и повел наш батальон его смелый и опытный командир подполковник Осипов. А был он местным уроженцем, рогачевцем, да к тому же заядлым охотником и рыболовом, исходившим вдоль и поперек всю местность, примыкавшую к Днепру. Поэтому он прекрасно знал места, где можно было незаметно приблизиться к позициям фрицев, преодолеть их заграждения и перейти линию фронта.

До сих пор я не перестаю удивляться, как нашему комбату удалось провести почти весь огромный батальон так искусно хотя и по хорошо ему знакомой, но занятой врагом местности. Армейским саперам, обеспечивавшим наш переход, комбат точно указал место, где они ножницами незаметно для немцев вырезали звено колючей проволоки между двумя колами. И это место оказалось столь удачно выбранным!

Безлунная ночь очень хорошо прикрывала нас. Думается, командование армии специально выбрало время действий наших батальонов в период наступления новолуния.

Хотя немцы периодически подвешивали на парашютах «фонари», как называли на фронте их осветительные ракеты, но жесткий предварительный инструктаж, армейская смекалка да и желание выжить заставляли всех замирать, не двигаться во время свечения этих «фонарей». Ну и наши белые маскхалаты делали нас практически незаметными. Конечно же, этому способствовала и уверенность немцев в надежности своей обороны, притупившая их бдительность. Тем более что по всей длине проволочного заграждения они навешали большое количество пустых консервных банок, гремевших, если хорошо задеть проволоку.

И вот в узенький проход пролез почти весь батальон, не замеченный немцами!

Это было для меня, по существу, первым настоящим боевым крещением, хотя в обороне я уже кое к чему присмотрелся. Наверное, поэтому многие детали этого перехода и, тем более, действий в немецком тылу мне запомнились довольно прочно.

Иногда немцы простреливали некоторые особо опасные места своими дежурными пулеметами. И я помню, например, что при преодолении прохода в проволочном заграждении почувствовал какой-то удар. Только уже днем я обнаружил, что пуля пробила мне солдатский котелок, притороченный к вещмешку ("сидору", как их называли тогда). Правда, зачем мы брали с собой эти котелки, если по роду нашей боевой задачи мы не могли ими воспользоваться, мне бывало непонятно — на всякий случай, наверное. Но впоследствии я понял, что котелок нужен солдату всегда.

Замыкала колонну батальона рота капитана Матвиенко, прибывшего в батальон вместе с нашей группой и уже имевшего значительный боевой опыт, о чем свидетельствовали два ордена Красной Звезды. И вот кто-то из его бойцов задел, по неосторожности, проволоку, зацепился за ее колючки и, пытаясь вырваться из их цепкой хватки, «оживил» этот консервно-баночный телеграф, что всполошило фрицев, и они открыли все нараставший по плотности ружейно-пулеметный огонь по этому участку. К тому времени передовые подразделения батальона уже преодолели первую траншею, в которой почти не оказалось солдат противника (они грелись в блиндажах и землянках), а тех, кто был в окопах, застали врасплох и сняли без выстрелов. Теперь нужно было обнаруживать себя и нам, чтобы отвлечь внимание выскакивавших из землянок фрицев и помочь попавшим в беду своим. Все, кто был близко, практически без чьей-либо команды открыли огонь по немцам, а взвод огнеметчиков выпустил несколько мощных огненных струй по скоплениям немцев и по выходам из блиндажей. Впервые в моей жизни я видел горящих и безумно орущих людей! Жутковатое зрелище…

Рота Матвиенко понесла потери, но все-таки тоже прорвалась к основным силам батальона. В подразделениях же, преодолевших линию фронта раньше, потерь вовсе не было. Здесь комбат поставил моему взводу другую задачу замыкать колонну батальона. Таким образом, взвод превращался из авангарда в арьергард. Это мне показалось более ответственным, так как теперь взводу пришлось действовать уже вдали от командования батальона, и мои решения должны стать более самостоятельными.

Немцы так и не поняли, какими силами русские прошли через участок их обороны, и, может именно поэтому в дальнейшем, столкнувшись с каким-либо нашим подразделением, фрицы в панике кричали "Рус партизанен!" И, как потом мы узнали, эта паника

у них была небезосновательной: в партизанских отрядах и бригадах на территории Белоруссии действовало более 350 000 партизан.

На каком участке преодолевал линию фронта лыжный батальон, я не знал, и во время боевых действий в тылу противника соприкосновения с лыжниками у нас не было. Видимо или характер их задачи, или сложившаяся обстановка заставили этот батальон действовать самостоятельно.

Уже потом, когда наш необычный поход в тыл противника был завершен, в армейской газете сообщили, что "этот беспримерный рейд дерзко и смело осуществили отряд Осипова и лыжный батальон Камирного". Стало понятно, что и лыжники тоже успешно выполнили свою задачу. Наш же батальон действовал самостоятельно. после разгрома какого-то крупного немецкого штаба в дер. Мадоры и подрыва нескольких рельсов на той же железной дороге, только к рассвету 20 февраля он стал приближаться к Рогачеву с северо-запада, перерезав развилку шоссе на Бобруйск и Жлобин.

И только многие годы спустя из "Советской военной энциклопедии" я узнал, что лыжники были из состава 120-го стрелкового полка 5-й стрелковой дивизии и линию фронта они перешли сутками позже и в другом месте — севернее Нового Быхова. А еще через сутки туда же в результате смелого маневра вышел один отдельный полк этой же дивизии. Соединившись, они перерезали железную дорогу Рогачев — Могилев и перехватили шоссе Рогачев — Новый Быхов. Группировка противника оказалась изолированной с севера.

Даже после этого рейда мы узнали о лыжном батальоне только из короткой корреспонденции в армейской газете.

Кстати, это на моей памяти была первая и последняя публикация о штрафбате, хотя и замаскированная: «отряд» (может, какой-то партизанский?). Ни перед этим, ни после и до самого конца войны штрафбат никогда и нигде не упоминался. У нас ни разу не появлялись ни кинооператоры, ни фотокорреспонденты, ни представители журналистской братии, даже из дивизионных газет. Наверное, сверху было наложено «табу» на освещение действий штрафников.

Так что и после войны мы не искали, как другие, себя в хроникально-документальных фильмах о войне. А ведь наши дети, которых мы брали на просмотр таких фильмов, спрашивали, увидят ли они там нас. Мы как-то отвечали на эти вопросы. Выкручивались.

А тогда, в феврале 1944 года, как только наш батальон вышел в район, близкий к северо-западной окраине Рогачева, комбат связался по радио со штабом армии. Вот как это событие отражено в воспоминаниях генерала Горбатова:

Получили весть от сводного отряда лыжников. Он дошел до Рогачева, но перед самым городом высланная разведка встретилась с противником, засевшим в траншеях. Командир отряда поступил правильно: поняв, что внезапность утрачена, он не стал ввязываться в неравный бой, а отвел отряд в лес и начал действовать по тылам противника.

Да если бы мы и попытались овладеть городом, тем более — удержать его, нам бы это не удалось. Ведь основные силы немцев не были разгромлены, а у нас ни артиллерии, ни бронетанковой техники, ни даже минометов не было! Наша минометная рота под командованием майора Пекура, в составе которой был мой друг Миша Гольдштейн, действовала в этом рейде как стрелковая.

А роты противотанковых ружей да взвода ранцевых огнеметов в этих условиях было явно недостаточно! Ведь и в самом Рогачеве, и вблизи него у немцев было сосредоточено большое количество войск и техники.

Вскоре поступила команда «действовать», как и было предусмотрено заранее — громить тылы, чем мы активно и занялись. Панику в стане врага нам удалось посеять большую. Батальон действовал и группами, и собираясь в один, довольно мощный кулак. Мелкие наши группы уничтожали технику противника. Захваченные орудия, предварительно перебив их прислугу, поворачивали в сторону заметных скоплений вражеских войск, складов и пр. Среди штрафников были артиллеристы, танкисты, даже летчики, поэтому произвести несколько выстрелов из орудий не составляло труда. Затем эти орудия и минометы взрывали или приводили в негодность другим способом. Поджигали захваченные продовольственные склады и склады боеприпасов, брали под контроль перекрестки дорог, уничтожали подходящие войсковые резервы противника и перерезали линии связи. Временно взятые в плен ("временно", потому что после допросов их, естественно, не отпускали, а уничтожали) немцы говорили, что их командование считает, будто в тылу действуют откуда-то взявшаяся дивизия, а то и две, да много партизан. Так начались наши оперативные действия в тылу.

"Лыжники перекрыли все дороги, идущие от Рогачева на Мадоры и Быхов, в том числе и железную дорогу, тем самым лишив фашистов путей отхода и подтягивания резервов". Так оценил наши действия Командарм Горбатов.

Одним из эпизодов было и освобождение угоняемых в рабство жителей Белоруссии. Кажется, на вторые сутки, ближе к полудню наши передовые подразделения заметили, что по дороге на запад немцы конвоируют большую группу мужчин и женщин с целью угона в Германию (мы уже знали о массовых угонах трудоспособного населения в рабство). Комбат принял решение отбить у немцев своих земляков (наш командир, как уже упоминалось ранее, был родом из этих мест). Немецкий конвой был сравнительно малочисленным — человек 15, и буквально в минуты с ним было покончено. Мы освободили около 300 советских граждан, которых гитлеровцы под дулами автоматов заставляли рыть в промерзшей земле траншеи. По нашей команде все освобожденные бросились врассыпную, чтобы скрыться в лесу или уйти по своим деревням. Однако как командир взвода, находящегося в арьергарде, то есть в тыловом охранении нашей большой колонны, я заметил, что группа из шести женщин неотступно следует за нами. Конечно же, по своей одежде эта группа уж очень заметно отличалась от нас, одетых в белые маскхалаты, и, безусловно, могла нас демаскировать. Мне пришлось не раз им это растолковывать, но, увы, всегда безуспешно. До самых сумерек они так и шли за нами. Боялись снова попасть в лапы к немцам. С наступлением темноты я снова им разъяснил, что теперь они могут под покровом ночи отстать от нас и незаметно возвратиться в свои села. Показалось, что наконец моя "разъяснительная работа" подействовала на них. Однако едва забрезжил рассвет и наше движение возобновилось, мне доложили, что за нами движется какая-то странная группа людей. Подумалось, не сели ли "на хвост" немцы? Присмотревшись, мы с удивлением узнали своих "старых знакомых", но, странное дело, одетых в какое-то подобие маскхалатов. Оказалось, что, воспользовавшись темнотой, они в мороз, раздевшись донага, сняли свое нижнее белье, а затем, одевшись в свои немудреные зипуны и шубейки, поверх них натянули свое исподнее, а часть полушубков, имеющих внутри белый или просто светлый мех, вывернули наизнанку и вот в таком «замаскированном» виде предстали перед нами. И жалко было их, и нельзя было удержаться от смеха! Пришлось смириться с их находчивостью и позволить следовать за нами еще какое-то время. Вскоре было обнаружено движение в сторону Рогачева большой автоколонны немцев. Завязался бой, и это женское «отделение» как ветром сдуло!

Надо сказать, что колонна нашего батальона была построена так, что и в ее голове, и в основном составе, и в хвосте следовали и пулеметчики, и подразделения противотанковых ружей (ПТР), и огнеметчики. Последние были вооружены малознакомыми нам «РОКСами» — ранцевыми огнеметами с жидкостью «КС» (почему-то теперь, через много лет эту жидкость, самовоспламеняющуюся на воздухе, называют "Коктейль Молотова", тогда мы и понятия не имели о таком названии).

Когда была замечена немецкая автоколонна, батальон замер и, как только передние машины поравнялись с нашими замыкающими подразделениями, по фашистам был открыт шквальный огонь из всех видов имевшегося у нас оружия.

В хвосте нашей колонны находился взвод ПТР под командованием 19-летнего, но уже имевшего солидный боевой опыт и ранения старшего лейтенанта Петра Загуменникова, с которым я успел подружиться. Его бойцы сумели подбить два передних автомобиля, возглавлявших немецкую автоколонну. И вся эта немалая кавалькада машин оказалась запертой с обеих сторон на узкой дороге, ограниченной с обочин глубоким, рыхлым снегом, так как и замыкающие автоколонну машины тоже уже были подбиты бронебойщиками, находившимися в голове колонны батальона. Попав под плотный огонь, успевшие выпрыгнуть из кузовов автомашин фрицы в панике бросились в разные стороны. Кто-то из них, обезумев, кинулся в нашу сторону, навстречу свинцовому вихрю пулеметчиков и автоматчиков батальона. Бо@льшая же часть немцев с криками "Рус партизан!" бросилась в противоположную сторону от дороги и была добита догонявшими их штрафниками.

Одного из немцев, ловко метавшегося от дерева к дереву, я никак не мог достать огнем из автомата, наверное потому, что в запале стрелял "от живота", не целясь. И тогда, выхватив из кобуры свой наган, тщательно прицелился и с первого выстрела, на расстоянии около ста метров все-таки уложил его! Это был мой первый личный «трофей»…

Вместо запланированных двух-трех суток наш рейд продолжался целых пять. За это время были разбиты еще несколько вражеских пеших и гужевых колонн, двигавшихся к линии фронта, а в одну из ночей разгромили штаб какой-то немецкой дивизии, подорваны несколько мостов на дороге, подходящей к Рогачеву с запада. Два охранявшихся склада с боеприпасами были подожжены «Роксами», и еще долго эхо взрывов доносилось до нас.

В общем, батальон действовал настолько активно, что практически уже к началу четвертого дня были израсходованы почти все боеприпасы к пулеметам и автоматам. Поступил приказ: на каждый автомат оставить НЗ (неприкосновенный запас) по 10–20 патронов, но у многих солдат этого количества уже не было!

О ходе наших действий комбат докладывал в штаб Армии по радио. Доложил он и о почти полном расходовании боеприпасов

к стрелковому оружию. Там, видимо, решили сбросить нам на парашютах какое-то количество патронов. И когда во второй половине дня два «кукурузника», как называли тогда маленькие двукрылые У-2, подлетали к указанному квадрату, вдруг заговорили немецкие зенитные установки. К нашему удивлению, оказалось, что ночью ни мы, ни немцы не заметили того, что батальон наш очутился в том участке леса, который был избран фашистами для размещения одной из их зенитных батарей. Летчики, правильно оценив ситуацию, быстро развернулись и улетели. А нашим огнеметчикам удалось выйти на звуки выстрелов и буквально испепелить и пушки, и обслугу. Как хорошо, что нам придали огнеметный взвод! Кстати, выручил он нас еще раз, когда уже в конце четвертого дня была замечена большая пешая колонна противника. Огнеметы практически уничтожили и эту колонну.

Технику, которую бросали фрицы, мы, конечно, не могли тащить с собой, брали только автоматы ("шмайссеры"), да ручные пулеметы, ну и конечно, пистолеты, в большинстве «вальтеры» и «парабеллумы». Так что у многих уже было по два автомата — свой и трофейный, хотя и тот, и другой с весьма малым запасом патронов. Остальные трофеи, как могли, приводили в негодность, а продовольствием, захваченным у немцев, по мере возможности пополняли свой скудный сухой паек, которого почти не осталось. Особенно удивил нас трофейный хлеб, запечатанный в прозрачную пленку с обозначенным годом изготовления: 1937–1938. Сколько лет хранился, а можно было даже замороженный резать и есть! Не сравнить с нашими сухарями. Такое же удивление вызывал у нас какой-то гибрид эрзац-меда со сливочным маслом в больших брикетах. Бутерброды из этого хлеба с таким медовым маслом были как нельзя кстати и оказались довольно сытными.

В продовольственных трофеях встречалось и немало шоколада, который тоже хорошо подкреплял наши вконец ослабевшие от физического и от нервного перенапряжения силы.

Много было непредвиденного и неожиданного, но потерь у нас почти не было. На волокушах везли раненых, которые не могли ходить, да несколько убитых, среди которых был и парторг батальона майор Желтов, погибший во время преследования убегавшей группы немцев из той большой автоколонны.

Это был прекрасный человек (бывший учитель сельской школы) и редкой душевности политработник. Такие, к сожалению, в моей длинной армейской службе и в войну, и в послевоенное время встречались довольно редко.

Всего теперь и не вспомнить, но достаточно сказать, что за все эти 5 дней и ночей мы не могли нигде обогреться, разве только кое-кому это удавалось накоротке у горящих штабов и складов, подорванных или подожженных. Но какой это был «обогрев», если нужно было немедленно уходить, чтобы не навлечь на себя ответной реакции фрицев. Спать приходилось тоже урывками и только тогда, когда ночью на какое-то время батальон приостанавливал движение. Многие умудрялись спать на ходу, что мне было знакомо еще по военному училищу. О горячей пище даже и не мечталось.

На пятые сутки комбат передал приказ без крайней необходимости бои не завязывать, беречь патроны.

Наконец войска нашей 3-й Армии перешли в наступление и стали продвигаться вперед. В этих условиях нам приходилось маскироваться, чтобы отступающие в массовом порядке немецкие части не обнаружили нас, почти без оружия.

В один из таких моментов невдалеке затрещали пулеметы, стали слышны выстрелы из пушек. Один из штрафников, наверное в прошлом артиллерист, закричал оказавшемуся в это время поблизости одному из заместителей комбата подполковнику Александру Ивановичу Кудряшову: "Товарищ подполковник! Это же сорокапятка бьет! Наверное, уже наши наступают!"

Подполковник решил проверить предположение штрафника, послал его и еще одного бойца в качестве то ли разведчиков, то ли парламентеров. Они очень осторожно стали продвигаться в сторону стрельбы. Время, казалось, остановилось. Тогда нам уже было известно и о «власовцах», и о «бульбовцах» ("бульбовцы" в Белоруссии — это почти то же, что «бендеровцы» на Украине). Были опасения, что вдруг напоремся на них, а патронов-то у нас нет!

И вот мы видим вскоре, что наших парламентеров ведут по направлению к нам под конвоем не власовцы или бульбовцы, а несколько советских офицеров и красноармейцев! Радости нашей не было предела! Все вскочили и бросились к ним, к нашим, к своим. Оказалось, они тоже, было, заподозрили нас в причастности к тем же предательским войскам.

Горячие объятия закончились. Командование батальона поговорило с офицерами встретившихся нам подразделений. Вскоре и нас ввели в курс боевой обстановки. Наша 3-я Армия и ее сосед, 50-я Армия, все-таки прорвали оборону немцев (правда, на 2 дня позже намеченного срока) и уже овладели Рогачевом. 3-я Армия очистила тогда от противника на левом берегу Днепра плацдарм по фронту 45 километров и в глубину до 12. При этом, как указано в книге генерала Горбатова, армия потеряла всего несколько человек ранеными, которые подорвались на минах. Вот как о своей позиции пишет сам генерал:

Я всегда предпочитал активные действия, но избегал безрезультатных потерь людей. Вот почему при каждом захвате плацдарма мы старались полностью использовать внезапность; я всегда лично следил за ходом боя и когда видел, что наступление не сулит успеха, не кричал "Давай, давай!" — а приказывал переходить к обороне.

Так случилось, что только из мемуаров Горбатова я узнал эти подробности. А тогда мы еще не знали того, что 24 февраля 1944 года Москва салютовала войскам Армии в честь освобождения Рогачева из-под ига оккупантов. А причиной нашего неведения стало то, что аккумуляторы раций разрядились, и последние дни связи со штабом армии не было. Не знали мы тогда и о том, что был образован 2-й Белорусский фронт. В него вошла часть войск нашего 1-го Белорусского, но мы были очень рады тому, что наш штрафбат остался в составе последнего, у прославленного генерала Рокоссовского, который вскоре стал маршалом.

Тем более, что еще свежо было в памяти многих следующее событие. Сразу же после тяжелых боев под Жлобином, когда батальон понес большие потери и в переменном и в командном составе, в окопах батальона побывал сам Рокоссовский, Командующий Фронтом. Сколько было впечатлений у тех, кому посчастливилось поговорить с ним! Буквально все восторгались его манерой разговаривать спокойно и доброжелательно и со штрафниками, и с их командирами. Мне оставалось только сожалеть, что я не был свидетелем этого.

Закончился этот действительно беспримерный рейд батальона штрафников в тыл противника. И никаких заградотрядов, о чем многие хулители нашей военной истории говорят и пишут, не было, а была вера в то, что эти бывшие офицеры, хотя и провинившиеся в чем-то перед Родиной, остались честными советскими людьми и готовы своей отвагой и героизмом искупить свою вину, которую, надо сказать, в основе своей они сознавали полностью.

Нас сразу же отвели недалеко в тыл и разместили в хатах нескольких близлежащих деревень. Измученные, смертельно уставшие, многие, не дождавшись подхода походных кухонь с горячей пищей, засыпали на ходу прямо перед хатами.

К великому огорчению, нас уже здесь настигла потеря нескольких человек. На печи в одной хате разместились 3 штрафника, заснули, не успев снять с себя все боевое вооружение. У одного из них, видимо, на ремне была зацеплена граната Ф-1 — «лимонка» и, потому, наверное, что он, повернувшись во сне, сорвал с ремня гранату, она взорвалась. Только одного из этих троих удалось отправить в медпункт, а двое погибли. Вынести такую нагрузку, такие испытания и погибнуть уже после боя, накануне полного своего освобождения…

За успешное выполнение боевой задачи, как и обещал Командующий Армией, весь переменный состав (штрафники) был, как сказали бы теперь, реабилитирован, многим были вручены боевые награды: ордена Славы III степени, медали "За отвагу" и "За боевые заслуги". Это были герои, из подвигов которых вычитали числящуюся за ними вину, но и после этого хватало еще и на награды. Надо сказать, что штрафники не радовались ордену Славы. Дело в том, что это был по статусу солдатский орден, и офицеры им вообще не награждались. И, конечно, многим хотелось скрыть свое пребывание в ШБ в качестве рядовых, а этот орден был свидетельством этого.

Командный состав батальона в основе своей был награжден орденами. Мой друг Петя Загуменников получил орден Отечественной войны II степени. Бывший тогда командиром комендантского взвода, охранявшего штаб батальона, Филипп Киселев (к концу войны он уже стал подполковником, начальником штаба батальона) был награжден второй медалью "За отвагу". Кстати сказать, в командирской среде батальона медаль "За отвагу" расценивалась как высокая награда, примерно равноценная солдатскому ордену Славы. Командиры рот Матвиенко и Пекур получили ордена Красного Знамени, а этот орден считался одним из главных боевых орденов. Всех, к сожалению, не упомнить. Да и не перечислить.

А я и еще несколько офицеров в этот раз были обойдены наградами. Наверное, мы еще недостаточно проявили себя. Зато вскоре приказом Командующего Фронтом генерала Рокоссовского мне было присвоено звание "старший лейтенант". Это я и воспринял как награду.

На всех штрафников мы, командиры взводов, срочно писали характеристики-реляции, на основании которых шло и освобождение штрафников, и их награждение. А комбат наш Осипов представлял к наградам офицеров батальона.

В деле награждения многое, если не все, зависело от командования. Вот генерал Горбатов освободил всех штрафников, побывавших в тылу у немцев, независимо от того, искупили кровью они свою вину, или не были ранены, а просто честно и смело воевали.

Я об этом говорю здесь потому, что были другие командующие армиями, в составе которых батальону приходилось выполнять разные по сложности и опасности боевые задачи. Однако реакция многих из них на награждение весьма отличалась от горбатовской. Так, Командующий 65-й Армией генерал Батов Павел Иванович при любом успешном действии батальона принимал решение об оправдании только тех штрафников, которые погибали или по ранению выходили из строя. А пришедший уже в Польше к нам комбатом вместо Аркадия Александровича Осипова подполковник Батурин (имени его моя память почему-то не сохранила) уж очень скупо представлял к наградам командиров рот и взводов и при этом выжидал, каким орденом наградят его лично, чтобы, не дай бог, кого-нибудь не представить к более высокой награде.

Возвращаясь ко времени написания нами боевых характеристик на штрафников, скажу, что эти документы после подписи командиров рот сдавались в штаб батальона. Там уже составляли списки подлежащих освобождению. Путь этих бумаг лежал дальше через штаб армии в армейский или фронтовой трибунал, а оттуда — в штаб фронта. Приказы о восстановлении в офицерском звании подписывались лично командующим фронтом. Отдельно составлялись в штабе батальона наградные листы.

Пока этот бюрократический процесс шел (едва ли его можно было ускорить!), батальон снова передислоцировался в село Майское Буда-Кошелевского района, из которого он уходил в тыл врага. Население встречало нас очень тепло. Главным угощением в белорусских хатах была бульба (картошка) с разного рода соленьями и самогон из той же бульбы.

С радостью встречали местные девчата вернувшихся здоровыми штрафников и офицеров. Ведь наши бойцы-переменники, как официально они у нас назывались, были хоть и временно разжалованными, но все-таки офицерами, грамотными и с достаточно высоким уровнем культуры. Кстати, их и не стригли наголо, а сохраняли нормальные офицерские прически. Они оставляли по себе добрые воспоминания у всех слоев населения. Надо еще помнить, что в народе испокон веку жалеют обиженных властью. А именно такими они были в глазах женщин и девиц, этой основы населения прифронтовых деревень. Ну а командный состав батальона, в большинстве своем офицеры в возрасте 20–25 лет, конечно тоже пользовался большим успехом.

В этом селе оставались наши тылы, вооружение и боеприпасы, склады, штабные документы, а также отправленные сюда партбилеты и награды офицеров, командовавших штрафниками. Оставалось там и некоторое число штрафников для охраны всего этого.

А к ним за время нашей «командировки» в немецкий тыл добавилось немало новых осужденных к пребыванию в штрафном батальоне. А так как шло освобождение Белоруссии, рос контингент штрафников, в том числе из числа «окруженцев», оказавшихся в свое время на оккупированной территории. Ну, и боевая обстановка на фронте, некоторые неудачи, предшествовавшие наступлению, увеличили, наверное, число осужденных за невыполнение боевых задач.

Это, в частности, косвенно подтверждается и материалами справочников по истории войны. Например:

Войска Белорусского фронта к концу февраля 1944 г. овладели Мозырем, Калинковичами, Рогачевом, форсировали Днепр и захватили плацдарм на его противоположном берегу. Занять Бобруйск и развернуть наступление на Минск, как это от них требовалось (полужирный мой. — А.П.), они оказались не в состоянии.

Великая Отечественная война Советского Союза 1941–1945 гг. Краткая история. — Москва. Воениздат. 1967. С. 334.

Во всяком случае, на место подлежащих освобождению от наказания уже прибыло пополнение для формирования новых подразделений штрафбата. И даже еще не началась длившаяся затем несколько дней реабилитация отвоевавшихся штрафников, а уже были сформированы две новые роты.

Процедура реабилитации заключалась в том, что прибывшие в батальон несколько групп представителей от армейских и фронтовых трибуналов и штаба фронта рассматривали в присутствии командиров взводов или рот наши же характеристики, снимали официально судимость, восстанавливали в воинских званиях. Наряду с этим выносили постановления о возвращении наград и выдавали соответствующие документы. После всего этого восстановленных во всех правах офицеров направляли, как правило, в их же части, а бывших «окруженцев» — в полк резерва офицерского состава, из которого, кстати, недавно прибыл и я со многими теперь уже моими боевыми товарищами.

Часть штрафников-"окруженцев" имели еще старые воинские звания, например «военинженер» или «техник-интендант» разного ранга. Тогда им присваивались новые офицерские звания, правда, в основном на ступень или две ниже. Такое же правило применялось часто и в войсках при переаттестации на новые звания.

К сожалению, в процедуре «очищения» их от вины перед Родиной мне в этот раз не довелось участвовать, так как во вновь сформированных двух ротах места командиров взводов пришлось занять мне и другим офицерам, только что вернувшимся из Рогачевского рейда. Наверное, я оказался здесь, скорее, как имеющий фактически только одно настоящее боевое крещение и не получивший еще достаточно боевого опыта (были у меня по этому поводу и другие мысли, но об этом позже). И этим двум ротам дали задание захватить у немцев плацдарм на реке Друть. Для этого нужно было ночью скрытно преодолеть по льду эту реку, без артподготовки и криков "ура!" совершенно внезапно атаковать противника в направлении деревни (не помню ее названия), выбить немцев из первой траншеи и, развивая наступление, обеспечить ввод в бой других армейских частей с захваченного плацдарма.

На реке Друть, как отмечал генерал Горбатов, особенно сильной была первая полоса обороны немцев глубиной 6–7 км с тремя позициями… Ширина реки до 60 метров, глубина 3,5 метра. Заболоченная, слабопромерзающая долина до полутора километров.

Ночь была почти безлунной и пасмурной. Но немцы, видимо не ожидая нашего наступления или по какой-то другой причине, вовсе не применяли здесь своих осветительных «фонарей». В отличие от днепровского льда, на этой реке лед был изрядно побит и приходилось нащупывать его ногами, чтобы не угодить в полыньи, образованные взрывами снарядов и мин. Может, это состояние льда так успокоило немцев, что они и не освещали ближайшие подступы к своим траншеям. Хотя минометный огонь по льду они изредка вели и теперь.

Однако, как назло, мне довелось именно здесь принять ледяную купель. Ведь угораздило же меня провалиться на побитом, но успевшем слегка спаяться на морозе льду. Ухнул туда я сразу, и мои попытки выбраться из этой «проруби» были долго безуспешными, потому что тот лед, за который я хватался, состоял из мелких, едва схваченных ночным морозом ледяных осколков и легко крошился в моих руках. А течение все больше тянуло набухшие водой ватные брюки и телогрейку, отчего моя естественная плавучесть с каждой секундой катастрофически уменьшалась.

А если прибавить к этому, что плавать я вовсе не умел, то неизбежным следствием всех этих драматических обстоятельств могло быть полное окончание моей фронтовой, и не только фронтовой, жизни. Этот мой недостаток часто отражался и в моих послевоенных аттестациях, где указывалось на мое недостаточное физическое развитие, хотя я неплохо ходил на лыжах, бегал кроссы, прыгал в длину, в высоту, отлично стрелял.

Спасло тогда меня то, что поблизости постоянно шел штрафник-ординарец. Срочность, с которой мне подчинили взвод, не дала возможности надежно запомнить ни фамилии, ни имени этого бойца. А надо бы! Увидев, а скорее, услышав мое барахтанье в воде и безуспешные попытки выбраться из ледяного крошева, он, оставаясь на твердом льду, догадался лечь и как можно ближе подползти к краю этой злосчастной полыньи. За мушку протянутого им автомата я и уцепился. Он медленно потянул меня к краю проруби. Наконец, обламывая непрочные ее края, мне с помощью моего спасителя удалось выбраться на твердый лед. Всю остальную часть пути по реке мы преодолевали ползком. Да, оказывается, и не мы одни.

А тем временем на берегу началась все более усиливающаяся перестрелка. Это наши, нагрянув на противника как снег на голову, завязали бой.

Как отмечал генерал Горбатов, немецкая оборона на реке Друть была мощной. Были там и доты с металлическими колпаками, и плотные минные поля, и проволока в три кола. Но на нашем участке минного поля не оказалось, а проволочные заграждения были слабыми. И это еще одно свидетельство того, что командарм в любой ситуации стремился избежать неоправданных потерь. Да и разведка у него хорошо поработала, обнаружив наименее укрепленный участок немецкой обороны.

Мы с ординарцем и несколько других групп, разделивших с нами зимнее «купание», достигли траншеи, когда она уже была захвачена нашими и очищена от живых фрицев (трупов было много и в самой траншее, и за ней). Кое-где штрафники преследовали убегающих немецких солдат и местами даже врывались в их вторую траншею.

Я, промокший до нитки и продрогший, как говорится, до самых костей, пытался как-то согреться хотя бы энергичными движениями, но тщетно. Немного выручала меня трубка, которую я курил уже довольно давно, еще до фронта. Она была массивной, солидной вместительности, с классически изогнутым чубуком и долго хранила тепло. Мой табак размок, и мне доброжелательно предлагали свой соседи по окопу. Трубка эта хорошо грела руки, но остальные части тела от довольно крепкого, державшегося всю ночь и целый день мороза стали терять подвижность. Моя пропитавшаяся водой одежда постепенно превращалась в ледяной панцирь. Ноги и руки мои кроме пальцев, гревшихся от трубки, уже практически потеряли подвижность, только голова еще вертелась на шее довольно свободно. Сапоги у меня скоро стали ледяными колодками, и я опасался, как бы ноги не обморозились похуже, чем палец во время зимнего похода в училище.

Командир роты майор Сыроватский, видя, что толку от меня немного, приказал двоим легко раненным штрафникам доставить меня в медпункт батальона. Они и поволокли меня, как ледяную колоду, снова через Друть, назад.

В батальонном медпункте, который размещался в палатке с печкой, орудовал наш доктор — капитан Степан Петрович Бузун, небольшого роста, со старомодной бородкой (его, наверное, никто, даже штрафники не называли по воинскому званию). Он и его помощник лейтенант Ваня Деменков разрезали саперными ножницами на мне обледеневшую одежду и сапоги, стащили с меня это все, тут же энергично растерли всего от головы до пят спиртом. Конечно, влили и внутрь солидную дозу спиртного, одели меня во все сухое и даже обули в теплые валенки.

Так как в палатке было полно раненых, рядом с палаткой в глубоком снегу мне отрыли яму, дно устелили хвойным лапником и прикрыли его частью плащ-палатки. Уложив меня туда, закрыли второй половиной плащ-палатки, «утеплили» ее сверху еловыми ветками и… засыпали толстым слоем снега, оставив отверстие для доступа воздуха. Хорошо разогретый и спиртовым растиранием, да и внутренним «компрессом», я почти мгновенно заснул мертвецким сном.

Утром выбрался я из своей «берлоги» с чувством хорошо отдохнувшего и снова полного сил и энергии человека. Я не получил даже банального насморка, обычного для таких переохлаждений, не говоря уже о воспалении легких или каком-либо бронхите. Как мне объяснил потом всезнающий Степан Петрович, это был результат мобилизации внутренних сил организма, возникающий именно в условиях лишений и сверхнапряжений. И даже, как я узнал позже, инфекционными болезнями во время войны люди болели реже и легче, не говоря о том, что вовсе не возникали какие-либо эпидемии. В моем случае, наверное, сыграла свою роль, кроме того, и моя дальневосточная закалка как с детства, так и полученная в период воинской службы там. Между прочим, как я узнал позднее, Степан Петрович — бывший штрафник, оставшийся в офицерских кадрах штрафбата после реабилитации. Об этом почему-то в батальоне не принято было распространяться, хотя я знал несколько таких случаев и с большим уважением относился к этим офицерам.

Пока я отсыпался в своей снежной берлоге, наши подразделения выполнили свою задачу и даже сумели продвинуться к деревне, где и был введен в прорыв стрелковый полк. Как мне потом рассказали, этот ввод был обеспечен мощным залпом гвардейских минометов, именуемых «катюшами». И вот, то ли одно подразделение штрафников успешнее других продвинулось вперед и гвардейцам-минометчикам не успели об этом сообщить, то ли в батарее «катюш» кто-то ошибся в расчетах при подготовке данных для стрельбы, но несколько реактивных снарядов взорвалось в непосредственной близости от штрафников. К сожалению, при этом не обошлось без потерь среди наших бойцов, но, как говорили очевидцы этого инцидента, всем стало понятно, почему немцы так панически боялись залпов «катюш».

Здесь я несколько нарушу хронологию своего повествования. К 50-летию Победы в 1995 году Российское телевидение подготовило большую серию передач под общим названием "Моя война". Я и моя жена, фронтовичка-медсестра, прошедшая все последние версты войны со мной в штрафбате, волею судеб были избраны участниками этих передач и приглашены для съемок на телевидение в Москву, так как авторы этой серии были знакомы с нашей военной судьбой по очерку Инны Руденко "Военно-полевой роман", напечатанному в «Комсомолке» еще к 40-летию Победы.

По итогам бесед с некоторыми участниками этих передач, от маршала Язова до рядовых, газета "Комсомольская правда" печатала обширные материалы об их боевых буднях. Потрясающая правда о войне!

Однако вернемся в февраль 1944 года. После ввода в бой стрелкового полка наши подразделения были отведены в расположение батальона. К сожалению, дальнейшего развития это наступление не получило из-за упорного сопротивления противника.

О широком форсировании памятной мне реки Друть мы услышали только в конце июня, когда началась операция «Багратион», знаменовавшая переход к полному освобождению многострадальной Белоруссии от фашистской оккупации. Об участии нашего батальона в этом историческом сражении подробно будет рассказано ниже.

А пока вернувшиеся из-за Друти и новое пополнение срочно погрузились на поданные автомобили и убыли в район восточнее города Быхов. Видимо, предусматривалось участие штрафбата в расширении плацдарма и на этом направлении (это были только наши предположения, так как официальной информации на этот счет мы не имели).

Несмотря на то что было уже начало марта, природа разразилась таким мощным «снеговалом» (снег не падал, а валил несколько дней), что едва мы прибыли в назначенный район, как все дороги и подъездные пути стали просто непроходимыми, а не только непроезжими. И целую неделю мы были отрезаны даже от своих батальонных тылов. Как говаривали наши остряки, погода тогда была «диетической». Почти неделю из-за того что невозможно было подвезти продовольствие, наш суточный трехразовый рацион горячего питания состоял из растопленного в походных кухнях снега (вот в чем недостатка не было!) и приготовленного из него «бульона», который кроме кипятка содержал довольно редко попадающиеся жиринки и какие-то вкрапления от американской свиной тушенки (1 банка на роту!), называемой нами тогда "Второй фронт". К этому добавлялось по сухарю. И никакой возможности чем-то сдобрить это «диетическое» блюдо.

После прекращения многодневного снегопада и расчистки дорог, в том числе и танками, намечавшееся наступление, видимо, отменили, и нас снова машинами отвезли, но уже не в Майское Буда-Кошелевского района, а в соседнее село Городец.

Уже заканчивался период нашего пребывания в составе 3-й Армии генерала Горбатова. Пожалуй, до самого конца войны у нас прочно держалось приятное впечатление от того, каким душевным командующим он был. Поговаривали даже о том, что он, как и Рокоссовский, потому по-человечески относились к штрафникам, что и сами были когда-то несправедливо лишены свободы. Ну, это только догадки.

Наверное, здесь уместно привести одну то ли быль, то ли легенду о генерале Горбатове.

Рассказывали, что после взятия Рогачева через уже разбитый

и непрочный лед Днепра саперы срочно навели для переправы войск и нетяжелой техники временный деревянный мост. По своей ширине он допускал движение техники только в одну сторону, и поэтому коменданту переправы был передан приказ Горбатова пропускать в первую очередь автомобили с боеприпасами, продовольствием, артиллерию и другую легкую технику и только в сторону фронта.

Когда у переправы скопилось много машин, идущих к передовой, на другом берегу собралось тоже немалое их количество, в том числе несколько «виллисов». Комендант переправы, крепкий и рослый майор, выполняя приказ, не пускал их на мост. Ведь для этого нужно было остановить поток машин к фронту. Из одного «виллиса» вышел генерал Горбатов и потребовал срочно пропустить его машину. Майор, ссылаясь на приказ, отказался сделать это. Разозлившись на непослушного коменданта, генерал вдруг огрел его своей, всем известной, палкой.

Реакция майора была неординарной: он резко повернулся и ударил генерала, который, скорее от неожиданности, потерял равновесие и перевалился через невысокие перильца моста в снег. Что тут началось! Из машины командующего и сопровождающих его «виллисов» выскочили несколько офицеров. Одни бросились поднимать генерала, другие, выхватив пистолеты, схватили майора и скрутили ему руки.

Генерал, отряхиваясь от снега, подошел к майору, приказал отпустить его и велел принести свою флягу. Вся армия знала, что их Командующий вообще ни при каких обстоятельствах не пьет спиртного и даже не курит. Об этой своей особенности Александр Васильевич не один раз упоминает в своих мемуарах. Прочитав их, я узнал, что это еще в юности он дал слово никогда не пить, не курить и не сквернословить. И это слово он твердо держал. Во время войны, когда его упрекали за некомпанейство, он говорил, что выпьет только в День Победы. И только тогда действительно он позволил себе выпить рюмку красного вина. Поэтому распоряжение принести "его флягу" вызвало у наблюдавших эту сцену не меньшее удивление, чем все, что этому предшествовало.

Горбатов лично отвинтил с не совсем обыкновенной фляги крышку-стаканчик, наполнил его водкой, поднес ошеломленному майору со словами: "Молодец, майор! Выпей, считай это за мое извинение и личную награду. Скольких дураков учил и воспитывал этой палкой, первого умного встретил. Продолжай службу, а за настоящей наградой дело не станет".

Необычная это легенда о генерале Горбатове, но так хотелось верить в ее реальность. А может, и не легенда вовсе, может, все так и было? Ведь у человека с доброй душой и поступки добрые.

Что же касается его профессиональных качеств и полководческих способностей, не мне судить. Но вот что пишет о нем маршал Рокоссовский:

Александр Васильевич Горбатов — человек интересный. Смелый, вдумчивый военачальник, страстный последователь Суворова, он выше всего в боевых действиях ставил стремительность, внезапность, броски на большие расстояния с выходом во фланг и тыл противнику. Горбатов и в быту вел себя по-суворовски — отказывался от всяких удобств, питался из солдатского котла.

Мне кажется, что рейд наших батальонов в тыл немцам и наши боевые действия там подтверждают сказанное. Жаль, нам больше не приходилось воевать под его началом.

…По прибытии в Городец мы еще долгое время занимались приемом пополнения, формированием, вооружением и сколачиванием подразделений. Была налажена боевая подготовка, основной целью было обучить бывших летчиков, интендантов, артиллеристов и других специалистов воевать по-пехотному, а это значит — совершать напряженные марши, переползать, окапываться, преодолевать окопы и рвы, а также вести меткий огонь из автоматов, пулеметов, противотанковых ружей и даже из трофейных «фауст-патронов». Но, пожалуй, самым трудным, особенно в психологическом плане, было преодоление страха у некоторых обучаемых перед метанием боевых гранат, особенно гранат Ф-1. Убойная сила ее осколков сохранялась до 200 метров, а бросить этот ручной снаряд даже тренированному человеку под силу лишь метров на 50–60. Обучение проходило на боевых (не учебных!) гранатах, которые взрываются по-настоящему! Правда, метать их нужно было из окопа. Но перебороть боязнь удавалось не каждому и не сразу.

Этот период формирования и обучения продлился до середины мая. Естественно, за это время завязались более тесные отношения и связи с местным населением. Да и не только с местным. Оказалось, что невдалеке был расположен аэродром, а около него базировался БАО (батальон аэродромного обслуживания), основным солдатским составом которого были девчата.

Помню, в один теплый весенний день вдруг на дороге, почти в центре села, прогремел взрыв. Как оказалось, это оттаявшая земля обнажила давно установленную немецкую противотанковую мину. И на нее наступила копытом лошадь, везущая целую повозку артиллерийских снарядов. Удивительно, как они не сдетонировали, а то бы солдат-возничий не отделался простым ранением. Конечно, этот взрыв вызвал переполох, но в результате наши походные кухни за счет погибшей лошади получили возможность увеличить калорийность солдатских блюд.

Вообще за столь продолжительное время нашего пребывания в Городце были и свидания, и танцы вечерами. Частенько, когда надвигались сумерки и боевая подготовка прекращалась, по чьей-нибудь инициативе в большой хате устраивали хоровое пение. Песня на фронте, если ей находится место и время, да еще не по команде, как-то особенно проникает в души и очищает их. А как самозабвенно пели в такие минуты! Ведь не было ни дирижеров, ни хормейстеров, но откуда-то появлялись и тенора, и басы, первые и вторые голоса и так слаженно они звучали, так мощно и многоголосно, даже почти профессионально, что внутри хаты и около нее собирались местные жители и слушали эти импровизированные концерты со слезами благодарности.

Белорусских песен не пели, знали только плясовые «Лявониху» да "Бульбу буйну, бульбу дробну". Зато украинские про Дорошенко и Сагайдачного с их "вийськом Запоризьским", да про "Зеленый гай, густесенькый", где "вода як скло блыщить", да еще "Ой ты Галю…" — в репертуаре были всегда. Но больше всего любили раздумчивые русские, например про Ермака ("Ревела буря"), в которой с каким-то особенным чувством произносились слова: "и пала грозная в боях, не обнажив мечей, дружина…" Чаще других запевали любимую чапаевскую из известного всем фильма ("Ты добычи не добьешься, черный ворон, я не твой"), а особенно — "Бежал бродяга с Сахалина" и "Славное море, священный Байкал". Наверное, эти песни как-то отвечали тому состоянию души, которое было у штрафников…

Долго мы формировались в Городце и столько песен перепели!

Поэтому, когда поступила команда срочно грузиться в железнодорожный эшелон, можно себе представить, сколько слез было пролито и не только девчатами. Плакали и старушки, привыкшие к физической помощи молодых, здоровых мужчин и сожалевшие об утрате той сердечности, которая сложилась в общении с нашими непростыми бойцами.

…Погрузка шла слаженно и довольно быстро, так что к вечеру эшелон уже отправился в путь по восстановленной железной дороге. Оказалось, почти с правого фланга нашего фронта мы должны были переместиться на его левый фланг, то есть на самый юго-запад освобожденной части Белоруссии.

Ехали сравнительно быстро, как позволяли только недавно восстановленные рельсовые пути. Я заметил два оригинальных приема, какими немцы разрушали железнодорожные пути.

Один — когда каким-то устройством, вроде гигантского плуга, смонтированного на прицепленной к паровозу платформе и опущенного на полном ходу между рельсами, каждая деревянная шпала ломалась пополам как спичка.

Другой — когда тоже на ходу каким-то приспособлением, закрепленным свободно на головке одного рельса, вся колея поднималась вертикально, "на попа" и становилась похожей на огромный штакетник длиною в несколько километров.

Вначале мы следовали через Гомель, Речицу, Калинковичи. Затем уже наш путь лежал по Украине, через Овруч, Сарны и до Маневичей. Дальше железнодорожное движение еще не было восстановлено, и нам пришлось пешим порядком в течение трех суток пройти более 100 километров в район украинского городка Ратно, еще находившегося за линией фронта. Оказывается, 1-й Белорусский фронт своим левым флангом располагался на северо-западной части Украины.

Там нас поставили в оборону на реке Выжевка, где мы сменили какой-то гвардейский стрелковый полк. Сама река была невелика, но ее низменные болотистые берега образовали почти километровой ширины заболоченную нейтральную полосу. Окопы, где нам предстояло держать оборону, нашими предшественниками были отрыты, наверное, еще зимой…

Так мы оказались в составе 38-й Гвардейской Лозовской стрелковой дивизии 70-й Армии. Теперь нашим Командующим Армией стал уже не Горбатов, а генерал В. С. Попов.

ГЛАВА 3

Оборона севернее Ковеля. Как подрываются на минах. Разоблачение «хитрецов». "Языки". Начало операции «Багратион». Подготовка к наступлению

Итак, во второй половине мая 1944 года наш батальон передислоцировался в район, близкий к еще занятому немцами г. Ратно (Украина), что севернее тоже украинского и тоже еще не освобожденного города Ковель. Как писал маршал Рокоссовский в своих мемуарах "Солдатский долг", "левое крыло Первого Белорусского фронта уперлось в огромные полесские болота". Там мы сменили в обороне на реке Выжевке какую-то часть, переброшенную на другой участок фронта.

Наша 1-я рота встала на правом фланге батальона. Командовал ротой капитан Матвиенко Иван Владимирович, а его заместителем был энергичный, еще совсем молодой (всем нам, взводным, было тогда едва за 20 лет) старший лейтенант Янин Иван Георгиевич. Мой взвод именовался третьим и потому расположился на левом фланге роты. Справа от него занял оборону второй взвод

во главе с лейтенантом Усмановым Фуадом Бакировичем ("башкирином", как упорно он себя называл, и которого мы звали просто Федей. Первый взвод возглавлял лейтенант Дмитрий Иванович Булгаков. Оба они были старше на 2–3 года нас с Иваном Яниным.

Несмотря на сравнительно долгий перед этим период формирования, наши подразделения были укомплектованы неполностью. Отчасти это объяснялось отсутствием в то время активных боевых действий в войсках фронта и, конечно же, в связи с этим — определенным затишьем в деятельности военных трибуналов. Да и «окруженцев» стало меньше. А участок обороны батальону был выделен довольно большой, и вместо уставных 8-10 шагов бойцы в окопах находились не ближе 50–60 метров друг от друга.

(По мере прибытия пополнения эти цифры, конечно, уменьшались.)

У нас по штатному расписанию было положено по два заместителя командира взвода. Они назначались приказом по батальону из числа штрафников, которых мы с командиром роты предлагали.

Одним из моих заместителей был назначен бывалый командир стрелкового полка, имевший более чем двухлетний боевой опыт, но где-то допустивший оплошность в бою, бывший подполковник Петров Сергей Иванович. В дальнейшем я не буду употреблять слово «бывший». Это, наверное, читателю и так понятно. Ведь у всех у них было какое-то прошлое, но какое будущее ждало каждого из них, этого никто не знал. А на стыке прошлого и будущего тогда были все мы и каждый день, и каждый час войны.

Другим моим заместителем был проштрафившийся начальник тыла дивизии, тоже подполковник Шульга (к сожалению, не помню его имени), он и у меня отвечал за снабжение взвода боеприпасами, продпитанием и вообще всем, что было необходимо для боевых действий. И действовал умно, инициативно, со знанием тонкостей этого дела.

Честно признаться, мне льстило, что у меня, еще малоопытного 20-летнего лейтенанта, всего-навсего командира взвода, в заместителях ходят боевые подполковники, хотя и бывшие. Но главным было то, что я надеялся использовать боевой и житейский опыт этих уже немолодых по моим тогдашним меркам людей. Одним командиром отделения мною был назначен майор-артиллерист, красивый, рослый богатырь с запоминающейся, несколько необычной фамилией Пузырей. Другим отделением командовал капитан-пограничник Омельченко, худощавый, с тонкими чертами лица, быстрым взглядом и постоянной едва уловимой улыбкой, третьим — капитан Луговой, танкист с гренадерскими усами, скорый на ногу.

Моим посыльным к командиру роты, а заодно и ординарцем, в обязанности которого входила забота о своем командире, стал еще со времен Городца лейтенант, которого за его молодость (по сравнению с другими штрафниками) все называли просто Женей. Это был расторопный, везде и всюду успевающий боец. Он оказался в штрафбате из-за лихачества на трофейном мотоцикле: в одном селе, где находилось их ремонтное подразделение, сбил и серьезно травмировал 7-летнюю девочку.

Нештатным "начальником штаба" (проще говоря — взводным писарем) был у меня капитан-лейтенант Северного флота Виноградов. Он прекрасно владел немецким языком, но, как ни странно, именно это знание языка противника и привело его к нам в ШБ. Будучи начальником какого-то подразделения флотской мастерской по ремонту корабельных радиостанций, он во время проверки отремонтированной рации на прием на разных диапазонах наткнулся на речь Геббельса. И по простоте душевной стал ее переводить на русский в присутствии подчиненных. Кто-то донес об этом то ли в Особый отдел, то ли в прокуратуру, и в результате получил Виноградов два месяца штрафбата "за пособничество вражеской пропаганде". Конечно, законы военного времени были очень строги и это естественно. Но здесь сыграла роль, скорее, не строгость закона, а господствовавшие в то время «стукачество» и гипертрофированная подозрительность некоторых начальников. Тогда от этого больше пострадало людей случайных, допустивших самые обыкновенные ошибки, просчеты, без которых не бывает ни одного серьезного дела. Было правилом обязательно найти (а в крайнем случае, придумать) конкретного виновника, ответчика, невзирая на то, что нередко бывают повинны не люди, а обстоятельства. Вот и с Виноградовым случилось примерно так же.

А взял я его к себе в этом качестве потому, что он обладал почти каллиграфическим почерком, к тому же мог сгодиться как переводчик, хотя я сам немецкий знал сравнительно неплохо.

Отведенный нам участок обороны до нас занимала какая-то гвардейская часть, после которой остались хорошо оборудованные окопы, а на моем участке оказалась еще и просторная землянка в три наката, уже при мне выдержавшая прямые попадания нескольких снарядов и мин. В ней разместился я со своими заместителями, писарем и ординарцем. Ротный КП располагался на участке второго взвода в такой же землянке.

Как сразу нам объявили, перед нашими окопами почему-то не было минных заграждений, зато непосредственно за нами, на всем протяжении занятых нашей ротой траншей, — заминированный лесной завал, который мы нанесли сразу же на свои карты. Это был частично поваленный молодой лесок, усеянный замаскированными противопехотными минами. Как оказалось потом, часть мин составляли ПМД-6 с 200-граммовыми толовыми шашками, а часть — с 75-граммовыми.

Один участок этого завала, видимо, минировался еще зимой. Мины, установленные здесь, были окрашены в белый цвет, и теперь, уже летом, под пожелтевшими хвойными веточками их обнаруживать было совсем не трудно. А вторая часть, отделенная от первой хорошо протоптанной тропинкой, минировалась, наверное, когда уже сошел снег, минами, окрашенными в цвет хаки. В траве и хвое их обнаруживать было значительно труднее. Мне пришла в голову авантюрная идея — переставить мины на передний край обороны роты, на полосу между нашими окопами и берегом реки, тем более, что оборона казалась мне «жидковатой».

Во взводе у меня специалистов-саперов не оказалось, а я еще в военном училище досконально изучил и свои, и немецкие мины (я всегда следовал и следую сейчас правилу: "лишние знания никогда лишними не бывают"). И поэтому решил сам заняться этим. Подвергать опасности кого-то из штрафников, не владеющих этим непростым делом, не хотелось, да и права такого, строго говоря, я не имел.

Тогда я как-то и не подумал, что этот минированный завал обозначен не только на наших картах, картах комбата и командира дивизии, но даже на картах штаба армии как важный элемент обороны в армейском масштабе. Конечно же, минированный участок за нашими позициями не создавался специально, как заграждение за штрафниками. К слову сказать, за нашим батальоном ни при каких обстоятельствах не было никаких заградотрядов, не применялись и другие устрашающие меры. Просто в этом никогда не возникало такой нужды. Смею утверждать, что офицерские штрафные батальоны были образцом стойкости в любой боевой обстановке.

Свою «саперную» деятельность я, естественно, начал с участка с белыми минами. Днем их снимал, разряжал, а ночью выставлял, хорошо маскируя дерном, в 30–50 метрах перед своими окопами, и всегда помнил при этом золотое правило, которому наставлял нас в военном училище командир роты старший лейтенант Литвинов: "Боишься — не делай, делаешь — не бойся".

Некоторые мины оказались для меня необычными. В деревянные ящички обыкновенной конструкции вместо толовых шашек с отверстием под детонатор были вложены плоские стеклянные толстостенные бутылочки, заполненные порошкообразным тротил-меленитом, в горлышко которых и были вставлены взрыватели. Бутылочки были обернуты в хорошую пергаментную бумагу (эта бумага оказалась очень ценной находкой — на ней можно было писать письма родным).

Мой командир отделения Омельченко, которого я привлек себе в помощники, быстро освоил дело постановки мин, и у нас вскоре определилось своеобразное разделение труда: я искал, разряжал и снимал мины на одном месте, а он устанавливал их на другом!

Обследуя местность в районе обороны, мы обнаружили в каком-то маленьком сарайчике что-то вроде забытого нашими предшественниками по окопам склада из нескольких десятков неиспользованных мин натяжного действия. Официальное название их было «ПОМЗ-2» — "противопехотная осколочная мина заградительная". Эти мины напоминали наши ручные гранаты Ф-1 ("лимонки"). Устанавливались они на вбитые в землю колышки на высоте 20–30 см над землей, от детонаторов-взрывателей отводились проволочные растяжки, при достаточно ощутимом прикосновении к которым мина срабатывала.

Установка таких мин требовала особой осторожности, тщательности и аккуратности. Они представляли более реальную опасность, чем обычные противопехотные мины. И все-таки я решил: "чем добру пропадать…", пусть с риском, но и эти мины буду устанавливать! Но только сам. Никому, даже уже набравшему опыта минирования Омельченко этого дела не доверю. Подорвусь так сам!

Конечно, со временем и не без помощи нашего командира роты, более опытного и старшего возрастом офицера, мы стали понимать, что не имеем права снимать мины с участка, заминированного по распоряжению старших начальников. И поэтому я уговорил ротного доложить в штаб батальона, что мы минируем участок перед своими окопами только минами-растяжками ПОМЗ. Неожиданно командир роты согласился, но на всякий случай решил составлять подробную схему минного поля перед нашими окопами с учетом постановки всех мин.

Все шло хорошо, пока я работал на участке завала с «зимними» минами. Нам удалось без происшествий переставить и хорошо замаскировать около двухсот «белых» мин. И, плюс к тому, я успел установить добрую половину из найденных нами мин-растяжек. Так что перед нашими окопами образовалось довольно плотное минное поле.

Прошло уже около месяца, как мы встали на этом участке в оборону. Осмотрелись, освоились. Невдалеке, сразу за лесным завалом, оказались заросли кустарника черники, к тому времени вполне созревшей. И многие из нас при удобном случае совершали набеги на эти «плантации», пополняя витаминами свои организмы после нелегкой зимы. А наши тыловики разведали и грибные места. Так что и грибные супы были для нас не такой уж редкостью. Меню просто изысканное для фронтовых условий!

Пожалуй, именно здесь тыловики развернулись по-настоящему и показали, на что они способны. А может быть, и тылы дивизии, и армейские снабженцы действовали так умело, что нигде ни ранее, ни позднее не было так здорово организовано питание (включая офицерские «доппайки», иногда даже с американским консервированным сыром и с рыбными консервами), не говоря уже о табачном довольствии. Нам, офицерам, привозили папиросы «Беломорканал», а мне, курящему весьма вместительную трубку — иногда даже пачки «легкого» трубочного табака. Штрафникам, как рядовым, выдавали моршанскую махорку, а некурящим — дополнительный сахар.

И все это заставляло меня вспоминать, какая проблема была с куревом в училище на Дальнем Востоке. По курсантской норме табака не полагалось. А курили почти все. Рядом с училищем, за дощатым забором находилась колония заключенных. Им выдавалась махорка. Так они нам ее продавали, по 60 рублей спичечный коробок. А 60 рублей — это было месячное денежное довольствие курсанта. И вот в щели забора мы пихали деньги, а они нам — эти спичечные коробки. Но дурили они нас, мальчишек, страшное дело. Фактически в этих коробках махорки было не более щепоточки, а остальное — мелкие древесные опилки, измельченный сухой дубовый лист, а иногда и сушеный конский навоз! Праздником были случаи, когда кто-нибудь получал из дома посылки с папиросами. Тогда каждую папиросу курили по очереди 10–12 человек! А самым ценным подарком за усердие в службе была пачка махорки.

…С погодой нам в Белоруссии везло. Дни стояли жаркие, сухие, воздух был густо напоен хвойным ароматом. Если бы не ежевечерние артналеты противника и другие события, связанные с выполнением боевых задач, можно было бы сравнить наше пребывание здесь с неожиданно доставшимся нам отдыхом. Наши интенданты даже раза два или три устраивали нам невдалеке от окопов помывку в полевой бане и смену белья.

Правда, и сосновые леса, в каких мне приходилось бывать многие годы спустя после войны, и хвойный аромат всегда вызывали во мне какие-то безотчетные опасения и оживляли в памяти пережитое тогда, в июне 1944 года, на минном завале. Так случалось даже во время "грибной охоты" в самых различных местах Советского Союза, от Белоруссии и Прикарпатской Украины до костромских лесов и Дальнего Востока, куда забрасывала меня долгая военная служба уже после войны.

Однако порой жара была почти африканской. У одного из моих штрафников даже случился то ли солнечный, то ли тепловой удар. Мы быстро привели его в чувство, а я вспомнил случай, который произошел со мной еще в августе 1941 года во время строевых занятий в разведвзводе на дальнем Востоке.

Тогда был тоже жаркий солнечный день и я, стараясь поднимать выше ногу, вдруг заметил, что все у меня в глазах стало двоиться, я потерял равновесие и «выпал» из строя. Меня подхватили, занесли в тень, окатили грудь и голову холодной водой и заставили выпить круто подсоленную воду. Я тут же вспомнил, что утром не стал глотать соль, которую наш взводный принуждал употреблять во время завтрака перед чаем. Делали мы это так: из папиросной гильзы выдували табак и вместо него насыпали соль. Получалась внушительной длины своеобразная ампула, которую мы наловчились глотать, не ощущая самой соли. Оказалось, это было простым, но надежным способом предупреждения тепловых ударов перед тяжелой работой или походом в жару.

И вот здесь, на Белорусском фронте, мой личный опыт пригодился. Я приказал всем командирам отделений строго следить за неукоснительным выполнением этого утреннего «солевого» ритуала, так сказать, "солевой инъекции". Случаев тепловых ударов в дальнейшем ни в обороне, ни в изнурительном наступлении больше не было. Помогло!

А в то время, в июне 1944 года, я перешел (аппетит приходит во время еды!) на «зеленые» мины. Их обнаруживать стало значительно труднее. Где-то на втором или третьем десятке этих мин мне не повезло и я… подорвался на одной из них!

Произошло это 26 июня. Как сейчас помню, часам к 12 дня, обойдя окопы и убедившись в том, что на моем участке обороны все в порядке, я, в очередной раз хорошо подкрепившись вкуснейшей белорусской черникой (вкус ее кажется и сейчас неповторимым!), пошел продолжать уже почти привычную работу по разминированию. В этот раз я успел снять несколько мин, положил их на пенек, сделал шаг в сторону и, как мне показалось, высоко взлетел в воздух от взрыва, прогремевшего подо мной.

Полет мой был краток — почти мгновенно я оказался лежащим на земле плашмя, лицом вниз. Первое ощущение — очень печет левую ногу. Значит, думаю, ноги этой просто уже нет. Решил повернуться, посмотреть, что от нее осталось. Но когда поднял голову — обомлел! Сантиметрах в 10–15 прямо перед глазами — мина! Как я не угодил на нее головой?! Это просто чудо. (Вот тогда и появились в моей черной густой шевелюре первые седые волосы.) Овладев собой, я уже привычно, почти автоматически (все-таки, опыт — великое дело: ведь я разрядил более двух сотен мин!) осторожно вынул взрыватель, разогнул в сторону усики чеки и стал внимательно осматриваться вокруг. Сбоку увидел еще одну мину. Только после того как разрядил и ее, повернувшись, обнаружил, что моя нога на месте, только носок сапога неестественно повернут внутрь. Попробовал пошевелить пальцами, чувствую — удалось. Значит, нога не оторвана! Видимо, наступил на «маленькую», 75-граммовую мину.

Услышав взрыв, командир отделения Пузырей с криком: "Лейтенант, живой?" — бросился напролом ко мне. Я понял, что он может сейчас тоже напороться на мину и заорал что было мочи: "Стоять! Не двигаться! Я выберусь сам!" Кое-как встал и, еще не чувствуя острой боли, волоча поврежденную ногу, стал выбираться по уже разминированной части завала к тропе. Почувствовал, что в сапоге что-то хлюпает. Понял: кровь. Вот и первое ранение!

С трудом выбрался. Меня подхватили Пузырей и ординарец Женька, уволокли к землянке, разрезали и сняли сапог. Индивидуальным пакетом перевязали ногу и на какой-то тачке, невесть откуда взявшейся, отвезли на батальонный медпункт, который располагался километрах в полутора, рядом со штабом батальона, в селе с оригинальным, и потому хорошо запомнившимся названием Выдраница. Оттуда в тот же день к вечеру меня, перевязав уже профессионально, доставили в медсанбат.

Вывих мне там вправили (вот когда ощущение боли пришло ко мне в полной мере!), рану обработали и ногу забинтовали основательно, с шиной, как при переломе. Однако коварство этих мин из стеклянных бутылочек мне довелось узнать не сразу. Если крупные стеклянные осколки, обнаруженные на ощупь при обработке раны, удалили тут же, то те, что помельче, остались в ноге. Они даже не обнаруживались и под рентгеном. И эти оставшиеся в ноге стекляшки выходили из нее еще много лет после войны…

Уже спустя несколько дней в медсанбате я стал с трудом, опираясь на костыль, ходить. Вскоре я заменил костыль палкой, с которой расстался только недели через две, уже у себя в части. Через неделю лечения мне кое-как удалось уговорить медсанбатовское начальство отпустить меня в мой батальон. Тем более, что надо мной стали сгущаться тучи. Наш особист, старший лейтенант Глухов, подробно выспрашивал у меня, кто и когда принял решение снимать мины с лесного завала. Нужно было отвечать за несанкционированную ликвидацию этого элемента обороны.

А тут еще за время моего лечения случилось непредвиденное. Уже набравший опыта мой помощник по минному делу Омельченко решил сам, без меня, продолжить установку ПОМЗов и погиб, когда по неосторожности в темноте задел проволоку только что взведенной им мины.

Поистине, минер ошибается один раз. Вот и ошибка Омельченко для него была последней. Друзья в штабе батальона мне рассказали, что там всерьез обсуждали, как уберечь меня от трибунала за это, хотя и с благими намерениями, но умышленное «вредительство» и не дать свершиться моему переходу из категории командира штрафников просто в штрафники.

Как потом рассказал мне начальник штаба Лозовой Василий Афанасьевич, наш комбат, тогда уже полковник Осипов, лично ездил к командующему 70-й Армией генералу B. C. Попову хлопотать за меня. Мол, молодо-зелено. Известно, что в молодости человек загорается как сухие дрова. Наберется вскоре этот юный лейтенант опыта, остепенится и больше не будет делать необдуманных, опрометчивых шагов…

Да еще мне помогло то, что на установленных нами минах однажды ночью подорвались несколько немцев. Они, видимо, пытались проникнуть в наше расположение за «языком». Наверное, и для фрицев наличие минного поля здесь тоже оказалось неожиданностью.

Уже говорилось, что немцы не раз пытались как-то установить, какая воинская часть теперь противостоит им на этом оборонительном рубеже. Но все-таки каким-то образом они определили, что это был штрафбат, так как несколько позднее через свои громкоговорители фашисты в начале каждой передачи обязательно включали нашу знаменитую песню «Катюша» и даже исполняемую по-немецки "Вольга-Вольга, Мутти Вольга", а затем уже призывали штрафников повернуть оружие против своих "командиров-притеснителей", и, вместе с тем, называли нас "Бандой Рокоссовского". Как нам было и раньше известно, это прозвище дали немцы именно нашему батальону еще в 1943 году, когда батальон после своего создания вступал в первые бои на Курском выступе в составе тогда еще Центрального фронта, которым командовал генерал Рокоссовский Константин Константинович.

В свободное время (а оно в обороне иногда все-таки бывало) офицеры вели со штрафниками беседы о боевом опыте — и своем, и самих штрафников. Это было, если хотите, что-то вроде курсов повышения квалификации.

Из рассказов бывалых воинов о боевых действиях я почерпнул, что мой случай подрыва на мине не такой уж исключительный, что-то аналогичное со счастливыми исходами случалось и с другими. Так, мне запомнился рассказ командира роты капитана Матвиенко о том, как его однажды подкараулил в засаде здоровенный фриц, схватил, зажал под мышку и потащил. Кое-как ухитрился Иван свою болтающуюся где-то внизу ногу вставить между ног фрицу. Тот не ожидал такой подножки, упал и на мгновение выпустил пленника, а Иван успел за этот миг сапогом ему "врезать меж глаз" и убежать.

Один из штрафников, майор Авдеев сам был в недалеком прошлом командиром отдельной штрафной роты (армейской). Она состояла не из провинившихся офицеров, как роты в нашем ШБ, а из рядовых и сержантов, покинувших поле боя или отступивших без приказа, просто дезертиров или мародеров, а также бывших заключенных-лагерников, которым была предоставлена возможность искупить свою вину на фронте.

Авдеев рассказал, как его самого угораздило в штрафбат. Рота наступала в тяжелых условиях. В течение трех дней ожесточенных боев за крупный населенный пункт из более чем пятисот бойцов потеряли больше половины. А старшина и писарь роты, получая продовольствие после того, как оставшуюся часть роты вывели из боя, «забыли» сообщить о потерях и получили продовольствие на весь списочный состав роты. Образовался хороший запас и американской свиной тушенки, и кое-чего другого и, главное, солидное количество спиртного. Ну, не сдавать же обратно все это добро! И решил ротный, коль уж так случилось, устроить поминки по погибшим. Да заодно обмыть награды, которых были удостоены и сам командир роты, получивший третий орден Красного Знамени, и оставшиеся в живых штатные офицеры. Пригласил армейское начальство, с которым имел хорошие контакты, в том числе и из разведотдела штаба армии, даже некоторых офицеров армейского трибунала и прокуратуры.

А вскоре за "злостный обман, повлекший за собой умышленный перерасход продовольствия" (это вам не «колоски» на хлебном поле!), оказался на скамье подсудимых и получил 5 лет лишения свободы с заменой двумя месяцами штрафбата. Не помогли ни только что полученная награда, ни присутствие на «поминках» представителей карательных органов.

Много поучительного было в этих беседах и рассказах.

А между тем немцы постепенно активизировали свою информационную войну против нас. Они постоянно забрасывали к нам и с самолетов, и специальными агитснарядами большое количество разных листовок. В них содержались и призывы сдаваться (листовки-пропуска в плен, так называемые ШВЗ — "штык в землю"). Масса листовок была о том, будто сыновья Сталина и Молотова уже сдались в плен и всякое другое, чему мы, конечно, не верили.

Надо сказать, что наш особист Глухов, да и некоторые политработники поначалу очень ревностно следили за тем, чтобы штрафники не подбирали и не прятали листовок (тем более — пропусков ШВЗ). Видимо, был у них такой приказ. Но вскоре убедились, что эти листовки штрафники брезговали пускать даже на махорочные самокрутки, а использовали только по известной «нужде» и поостыли в своем рвении.

Поскольку меня за рогачевский рейд ничем не отметили, мне приходила мысль, что меня «обошли» наградой, может быть, потому, что мой отец в 1942 году был репрессирован за нелестное высказывание в адрес руководства страны о неудачах на фронте в первое время войны. А может, думалось, и потому, что один из моих старших братьев, Виктор, пропал без вести в конце 1942 года под Сталинградом. Не попал ли он в плен и не смалодушничал ли? Какие только мысли ни приходили тогда на ум. Время было такое. Да и мировоззрение.

Однако после того как я подорвался на мине, получил ранение, вместо ожидаемого наказания за несанкционированное разминирование завала в начале июля приказом Командующего 70-й армией генерала Попова B.C. я был награжден орденом Красной Звезды. Как сказал мне при вручении ордена наш «батя» комбат Осипов, "за решительность, инициативу и смелость по укреплению обороны и за умелые боевые действия в боях за город Рогачев". Так сказать "по совокупности". У нас чаще всего награды были не за отдельные бои, а именно "по совокупности".

К слову сказать, в нашем комбате как-то удивительно совмещались немногословие, твердость и строгость с одной стороны, и доброта, отцовская забота — с другой. Недаром все его иначе не называли между собой, как «батя», "отец".

Так счастливо для меня закончилась эта минная история. Хотя с минами вообще мое «взаимодействие» случалось не раз, но всегда удивительно удачно. По ходу описания боевых действий я еще об этом расскажу.

Этот оборонительный период на фланге 1-го Белорусского фронта был насыщен и другими боевыми эпизодами. Были и события, которые прошли как-то мимо моей памяти, не задержавшись в ней. Но почти все, что происходило здесь в ходе наступления, отпечаталось в ней прочно.

Впечатление "нечаянного отдыха" было, конечно, далеким от истинного смысла этих слов. Постоянные артналеты, интенсивные обстрелы приводили и тогда к серьезным потерям. Так, однажды во время артиллерийско-минометного налета тяжелая мина угодила в легкое перекрытие подбрустверного блиндажа, где размещался мой друг еще по рогачевской эпопее Петя Загуменников, командир взвода противотанковых ружей. Результат: трое убитых, двое раненых, а друг мой тоже чуть не погиб, отделавшись контузией, после которой он долго почти не слышал. Видимо, распознав по губам мой вопрос "Почему не в медсанбате?" — ответил: "Так пройдет!" И прошло же.

Как я уже говорил, немцы всяческими методами, в том числе и авиаразведкой, пытались раскрыть систему нашей обороны и определить изменения в ней, происшедшие за последнее время. Над нами повадилась нахально летать «рама». Так на фронте прозвали фашистский двухфюзеляжный разведывательный самолет-корректировщик «фокке-вульф». Один штрафник-пулеметчик приспособил колесо перевернутой крестьянской телеги под вращающуюся турель ручного пулемета Дегтярева и в очередной пролет «рамы» на низкой высоте так удачно запустил в нее длинную очередь трассирующих и бронебойных пуль, что самолет «клюнул», резко стал снижаться и, едва перелетев через речку, упал и взорвался. Летчик даже не смог воспользоваться парашютом.

Сколько было радости у нас! И не только потому, что "наша взяла"! Радостно было в первую очередь штрафникам! Знали, что за сбитый самолет или подбитый танк надлежало награждение орденом Отечественной войны! Причем без тех условий, когда за боевые отличия награждали медалями или орденами, если подвиг бойца был выше по своему значению, чем основания для реабилитации и снятия с него вины. А для штрафника награждение орденом — это и освобождение от наказания без пролитой крови, без ранения.

К сожалению, были и другого рода «подвиги» штрафников. Ежедневно, как уже упоминалось, фашисты совершали на нас мощные артналеты. Наша артиллерия на них, как правило, не отвечала. Была жесткая установка на максимальную экономию артбоеприпасов, да и патронов. Мы и раньше замечали странную, на наш взгляд, особенность пресловутой немецкой аккуратности — совершать эти налеты в определенное время суток, почти каждый раз после 9 часов вечера. И хотя к этому времени все старались находиться, как правило, в окопах, вдруг стали появляться среди штрафников легко раненные осколками в мягкие ткани, как правило, в ягодицы. Ну, а коль скоро штрафник ранен, пролил кровь значит, искупил свою вину со всеми вытекающими отсюда последствиями. И когда число таких случаев стало подозрительным, нашим особистам удалось узнать причины и технологию этих ранений.

Оказывается, во время артналета, под грохот разрывов снарядов «изобретатели» этого способа бросали в какой-нибудь деревянный сарайчик ручную гранату, а затем из его стен выковыривали ее осколки. После этого из автоматного патрона вынимали и выбрасывали пулю, отсыпали половину пороха и вместо пули вставляли подходящего размера осколок. А дальше — дело техники. В очередной артналет из этого автомата выстреливали в какое-нибудь мягкое место — и получали "легкое ранение", а значит, вожделенную свободу.

Правда, когда эту хитрость раскусили, почти всех «хитрецов» выловили в войсках и вновь судили, теперь уже за умышленное членовредительство и фактическое дезертирство из штрафбата. Не все «умники» возвращались в ШБ. Некоторых, с учетом их прежних «заслуг», приговаривали к высшей мере и расстреливали. Основная масса свидетелей этих расстрелов одобрительно встречала приговоры. Вообще к трусам и подобным «изобретателям» в офицерском штрафном батальоне относились, мягко говоря, негативно.

Вспоминаю мои первые дни в батальоне. После неудачного наступления в районе города Жлобина он понес большие потери, в том числе и в командном составе, и стоял в обороне. Естественно, требовалось срочное пополнение. Именно тогда была отобрана в 27-м ОПРОСе (отдельном полку резерва офицерского состава) наша группа из 18 офицеров на командные должности. А к концу войны из этой группы остались в батальоне только трое: я, Миша Гольдштейн и Иван Матвиенко.

Прибыв тогда в батальон, я принял взвод, а несколько позднее узнал, что приказом по Фронту назначен на должность командира роты. Еще подумал: ну какой из меня командир штрафной роты, если я в боях еще и взводом не покомандовал. Эта, на мой взгляд, несуразность была исправлена прямо здесь, в батальоне. Меня вызвал комбат и спросил, есть ли у меня возражения, если мне поручат командовать разведвзводом. То была моя первая личная беседа с подполковником Осиповым, поразившим меня и добротой, и каким-то отцовским теплом. Я так обрадовался этому предложению! Ведь на Дальнем Востоке я служил в разведвзводе. Значит, что-то уже знакомое!

Приказом Командующего Фронтом генерала Рокоссовского это изменение узаконили аж в конце марта, уже после рейда в немецкий тыл. Видимо, не до этих мелочей было в то время Командующему. Но тогда, в конце декабря, в мои первые дни командования взводом в обороне под Жлобином, я еще не вжился в особенности структуры штрафбата, не понял тонкостей взаимоотношения штрафников с комсоставом и между собой. Лишь обратил внимание на обращение начальников к подчиненным, в том числе и к штрафникам, на «ты». И это нисколько людей не задевало, наоборот, они чувствовали в этом «ты» какую-то близость: значит, считают их в какой-то мере своими. Ведь большинство их до прибытия в ШБ были в званиях, да и возрастом старше многих из нас. Контингент штрафников был от младшего лейтенанта до подполковника. И меня поразил один факт, о котором сейчас расскажу.

Из окопов к ротной походной кухне шел с термосом за пищей один штрафник. Вскоре его догнал другой штрафник, возвращавшийся в штаб батальона после доставки на передовую какого-то документа. И между ними произошел примерно такой разговор. «Кухонный» говорит «штабному»:

— У меня есть хорошие трофейные золотые часы. Хочешь, они будут твоими?

— Что, "махнем не глядя"? (такой на фронте был обычай: менялись чем-нибудь, зажатым в кулаке, и только после размена становилось ясно, кто в выигрыше.)

— Нет. Я вытяну руку, а ты метров с 5–6 ее прострелишь. Только не дальше, а то попадешь не туда, куда нужно, и не ближе, чтобы порох не попал в рану.

— Давай! Только ты сначала покажи часы.

И когда захотевший быть раненым высоко поднял руку с часами, другой скомандовал:

— А теперь, сволочь, и другую руку поднимай! Да повыше! Я тебе покажу, гад, что не все такие продажные твари, как ты!

И так, с поднятыми руками, как пленного, привел его прямо в штаб к комбату. Часы комбат отдал «конвоиру», а доставленный в штаб штрафник был передан в военный трибунал. Дальнейшую его судьбу я не знаю. Да и не в этом суть, а в том, на каких основах строились взаимоотношения между штрафниками, и неважно, в каких воинских званиях они были до того, как попали в штрафбат — из «окруженцев» или из боевых офицеров. Важно было, как относились сами штрафники к таким хитрецам. Редко они встречались у нас, но все-таки бывали. О некоторых из них я и расскажу по ходу воспоминаний.

Не могу не рассказать об одном «выдающемся» штрафнике, прибывшем во взвод, когда мы стояли в обороне. Назову его фамилию несколько искаженно, хотя и созвучно, ну, например, Гехт. Делаю это умышленно. Вдруг когда-нибудь эти мои заметки как-то дойдут до его потомков. И им станет стыдно за их предка, которого они считали героем той далекой для них войны с фашистами.

А прибыл он к нам в начале июля. Когда я и мои заместители познакомились с копией приговора, чувство брезгливости овладело нами. Осужден он был, как теперь сказали бы, за сексуальное домогательство и половое насилие в особо извращенном виде.

Будучи инженер-майором, начальником какой-то тыловой службы в большом штабе и создав себе возможность питаться отдельно от всех, он не только заставлял девушек-солдаток, выполнявших обязанности официанток, приносить ему пищу, но и принуждал их во время завтраков и ужинов удовлетворять свои сексуальные прихоти. При этом он угрожал бедным солдаткам, что если они откажутся выполнять его требования или, тем более, пожалуются кому-нибудь, то у него хватит власти загнать их в штрафную роту (девушки не знали, что женщин в штрафные части не направляют). А это уже было насилием и шантажом. Приговор был суров: десять лет лишения свободы с заменой тремя месяцами штрафного батальона. И нам казалось это очень даже справедливым.

Представляясь мне о прибытии во взвод, он, видя мои лейтенантские звездочки на погонах, подчеркнуто, даже нагловато назвал себя "инженер-майор Гехт". Пришлось ему напомнить, что он лишен своего прежнего звания и чтобы вернуть его, нужно очень постараться. А пока его воинское звание здесь, как и у всех, кто попал в ШБ — «боец-переменник».

На своем "военном совете" с заместителями и командирами отделений мы решили направить Гехта в отделение Пузырея, на отдаленный участок. Предупредили его о том, чтобы всегда, но прежде всего во время вечерних немецких артналетов, он внимательно наблюдал за противником в своем секторе, чтобы не допустить его приближения к линии нашей обороны или его проникновения в окопы под прикрытием артогня. Особо отметили, что фрицы уже давно на нашем участке охотятся за «языком».

Однако в первый же вечер Пузырей доложил мне, что Гехт во время артналета ложился на дно окопа, закрывался с головой плащ-палаткой, за что был бит заметившим это штрафником. Я приказал командиру отделения как-нибудь убедительнее проучить этого «инженер-сексуала». И вскоре этого в очередной раз струсившего Гехта командир отделения и еще несколько штрафников приволокли ко мне в землянку.

Я понимал, что мой приказ "проучить убедительнее" был выполнен с лихвой. Поэтому я приказал забрать у Гехта оружие (как бы чего он сдуру не наделал), а его самого посадить в отдельный окоп и приставить охрану. Получилось что-то вроде гауптвахты.

До утра его, дрожащего от страха и пережитого, продержали там, а назавтра я имел с ним продолжительную беседу, от которой, честно говоря, не получил никакого удовлетворения (хотя от наглости Гехта не осталось и следа). Просто мне никогда еще не приходилось иметь дело с таким патологическим трусом. Командиру отделения я приказал вернуть ему оружие, но на все время пребывания в батальоне установить за ним наблюдение.

После этого случая Гехт перестал прятаться во время артобстрелов, и мне показалось, что он переборол свою трусость. Тогда я вспомнил кого-то из классиков, говоривших, что первая, даже ничтожная, победа над собой — это уже хотя и маленький, но все-таки залог будущей стойкости. И я надеялся, что уж он после этого события, если не будет ранен, отбудет все свои три штрафных месяца полностью. Правда, этому моему предположению не суждено было сбыться.

Надо отметить, что в этом, сравнительно длительном оборонительном периоде боевых действий было хорошо налажено и снабжение, и работа полевой почты, и всякого рода информация. Нам регулярно доставлялись, хоть и в небольшом количестве, даже центральные газеты «Правда», "Звездочка" (как называли "Красную Звезду"), «Комсомолка» и другие, а письма даже из далекого тыла приходили (мне, например, от матери и сестрички с Дальнего Востока), хотя иногда и со значительной задержкой, но всегда надежно. Кстати, здесь я получил от родных письмо, надолго поселившее в моей душе горечь потери, о том, что мой самый старший брат Иван, на которого я был очень похож и который был во всем примером для меня, погиб на фронте еще в 1943 году…

Со смешанным чувством, в котором все-таки было больше радости, чем досады, мы встретили известие об открытии, наконец, союзниками давно обещанного второго фронта. Три года ждали — наконец дождались. Если бы не двухлетние отговорки и проволочки, сколько бы жизней наших воинов и советских людей, погибших на оккупированных территориях и в концлагерях, могло бы быть сохранено! А теперь всем было ясно, что наше продвижение на запад стало уверенным и необратимым, и для Советского Союза такой острой необходимости во втором фронте, как год-два назад, уже не было. Но… "дареному коню в зубы не смотрят". И на том спасибо!

Произошло это, как известно, 6 июня. Тогда и на фронте мы не забыли, что это день рождения нашего великого Пушкина. Я, конечно, помнил, что это еще и день рождения моей любимой, Риты, которая со своим госпиталем, где она служила медсестрой, была на этом же, 1-м Белорусском, фронте. Письма от нее приходили быстро, значит, была она где-то недалеко. Да мы еще условились обманывать военную цензуру и сообщали друг другу места, откуда отправляли письма. Делали мы это так: в письме сообщали, с кем встречались или кому передаем приветы и из первых букв имен или фамилий составляли название пункта дислокации. Например, если я получаю приветы от "Сони, Лены, Ухова, Царева и Коли", значит, госпиталь находится в Слуцке. И цензура ни разу не разгадала нашей хитрости.

Интенсивно в основе своей работал и политаппарат, особенно в деле информирования нас о событиях в стране и на фронте.

С большим интересом читали мы газеты и передаваемые нам рукописные сводки "От Советского информбюро". До нас, хотя и с большой задержкой, дошло известие о гибели генерала Ватутина, смертельно раненного под городом Сарны. По этим сведениям, ранен он был группой «бендеровцев», действующей по эту сторону линии фронта. Тогда в этих районах бродили в лесах их банды и группы других фашистских наймитов. Совершенно неожиданным, но от этого не менее впечатляющим, было сообщение о том, что по улицам Москвы провели под конвоем огромную массу немецких военнопленных генералов, офицеров и солдат.

Приятно и радостно было узнать, что белорусские партизаны активизировали свои действия на территории всей республики и наносили врагу ощутимые удары. Только за одну ночь на 20 июня в ходе "рельсовой войны" партизаны подорвали 40 тысяч рельсов. Как признавал позже начальник транспортного управления немецкой группы армий «Центр» полковник Теске, "молниеносно проведенные крупные операции белорусских партизан вызвали в отдельных местах полную остановку железнодорожного движения на всех важных коммуникациях".

Великая отечественная война Советского Союза. 1941–1945 гг. Краткая история. 1984.

Примерно в это же время мы узнали о геройской гибели гвардии рядового 3-го Белорусского фронта Юрия Смирнова, зверски замученного и распятого на двери блиндажа фашистами, так и не добившимися от него никаких сведений. Это всколыхнуло нашу ненависть к гитлеровцам и вызвало стихийные митинги с обещаниями отомстить за Юру. В наших глазах и сердцах он был таким же героем, как и Зоя Космодемьянская.

Центральные газеты сообщали о начале наступательной операции всех трех Белорусских фронтов, получившей название «Багратион». Особенно приятным было известие об освобождении Жлобина, в районе которого наш батальон воевал еще в декабре 1943-го. Тем более что его освобождение произошло в памятный для меня день — 26 июня, когда я подорвался на мине.

Маршал Победы, как его заслуженно именуют теперь, Г. К. Жуков в своей книге "Воспоминания и размышления" констатирует:

Для обеспечения операции «Багратион» в войска надлежало направить до 400 тысяч тонн боеприпасов, 300 тысяч тонн горюче-смазочных материалов, до 500 тонн продовольствия… Все это следовало перевезти с большими предосторожностями, чтобы не раскрыть подготовку к наступлению… Несмотря на большие трудности, все было сделано в срок.

А маршал Рокоссовский, говоря о подготовке этой беспримерной стратегической наступательной операции, в своих мемуарах "Солдатский долг" писал:

Наше счастье, что в управлении тыла фронта у нас подобрались опытные, знающие свое дело работники… С чувством восхищения и благодарности вспоминаю генералов… Н. К. Жилина — интенданта Фронта, А. Г. Чернякова начальника военных сообщений… Они и сотни, тысячи их подчиненных трудились неутомимо.

Привожу эту цитату еще и в связи с тем, что когда через 5 лет после войны я поступил на учебу в Военно-транспортную академию в Ленинграде, носившую тогда имя Л. М. Кагановича, начальником этой академии был генерал-лейтенант Черняков Александр Георгиевич, тот самый, что был начальником военных сообщений у Рокоссовского. И там я узнал, что для решения проблем срочного и бесперебойного пополнения войск фронта всем необходимым для этой операции Александр Георгиевич, в ведении которого находились и все железные дороги в полосе фронта, принял решительные меры к их восстановлению. А поскольку к тому времени возможным было подготовить только одну колею, то чтобы увеличить ее пропускную способность в одном направлении — к фронту и избежать встречного обратного возвращения порожняка в тыл, генерал Черняков принимает решение: освободившийся подвижной состав на станциях выгрузки загонять в срочно сооружаемые временные рельсовые тупики и даже сбрасывать уже пустые вагоны с рельсов, чтобы освободить пути для прибывающих поездов с грузами, идущих на фронт!

Надо сказать, что наш Первый Белорусский фронт тогда имел протяженность с севера на юг около 900 километров. А против него, как стало потом известно, стояли 63 немецкие дивизии и другие войска общей численностью 1 млн 200 тыс. человек, 9500 орудий, 900 танков, 1350 самолетов. И, конечно, нас радовало, что на нашем фронте в районе Бобруйска в конце июня были окружены 5 пехотных и одна танковая дивизии немцев и пленены более 20 тысяч фашистских вояк. А вскоре примерно столько же солдат вермахта было взято в плен при освобождении Минска. Тогда же войска нашего фронта освободили и украинский город Ковель, севернее которого все еще в обороне стоял наш батальон. Маршал Рокоссовский об этих событиях пишет так:

Враг, развязавший войну, в полной мере ощутил на себе силу наших ударов. Ему теперь пришлось испытать поражение за поражением, и без всякой надежды на более или менее благоприятный исход войны… Не помогали немецко-фашистскому командованию и замены одного генерала другим.

Из данных разведки нам стало известно, что неудачливого фельдмаршала Буша, командовавшего группой армий «Центр», заменил Модель. Среди офицеров штаба ходила поговорка: "Модель? Что ж, давай Моделя!" Видимо, кто-то из товарищей переиначил крылатую фразу Чапаева из знаменитого кинофильма: "Психическая, говоришь? Давай психическую!".

По всем признакам было видно, что и наш оборонительный этап боевых действий вскоре тоже должен перейти в наступательный. Да и судя по интенсивному поступлению все новых задач по выявлению огневых точек противника, по захвату «языков», чувствовалось приближение наступления и на нашем участке фронта. Уже после войны я узнал, какую роль сыграл наш Командующий Фронтом, тогда еще генерал армии Рокоссовский, отстояв перед Ставкой и Сталиным свой замысел операции «Багратион». А она вошла в историю как битва за Белоруссию.

Эта операция, начавшаяся 24 июня 1944 года, стала еще одним сокрушительным ударом по фашистской военной машине. Ведь здесь были окружены 100 тысяч отборных войск вермахта, а в целом немцы потеряли тут более 350 тысяч своих головорезов. Эту битву по своему военно-стратегическому значению уже после ее завершения приравняли к победе под Сталинградом. Если там была пленена армия Паулюса, то здесь была разгромлена и перестала существовать целая группа армий «Центр». И это было убедительное свидетельство силы, стойкости, мужества и решительности не только Красной Армии, но и всего советского народа.

…Наша активность по выявлению данных о противнике была самой разнообразной. Например, был у нас в роте, как я уже говорил, 20-летний старший лейтенант Иван Янин, кстати, трижды отмеченный правительственными наградами, но не имевший ни одного ранения. Это был человек безграничной, просто безумной храбрости. И вот для того, чтобы вызвать огонь противника и тем самым выявить размещение его огневых средств, наш Ванюша цеплял начищенные до блеска награды и имевшиеся у него в запасе золотые погоны (где и как удалось ему их достать? У нас у всех были только полевые, защитного цвета), поднимался на бруствер окопа и в яркий, солнечный день, не спеша, прогуливался по нему на виду у немцев, фактически вызывая огонь на себя.

Фрицы, думая, что это какой-то большой чин (погоны на солнце блестели, как генеральские), открывали огонь, часто даже минометный или артиллерийский, а наши наблюдатели засекали места, откуда велся огонь, определяли виды оружия и таким образом собирали материал для составления подробной схемы огневых точек вражеской обороны. И, как ни странно, ни одна пуля не трогала этого храбреца. Он был как заговоренный! Погиб он значительно позднее, так и не получив ни одного ранения. Но об этом в свое время.

Иногда удавалось вызвать огонь немцев и намеренным поддразниванием их пулеметчиков. Наши виртуозы наловчились на пулеметах «выбивать» дроби, деля пулеметную очередь на серии "та…та. та-тa-та". И на 5-6-й серии какой-нибудь разозлившийся фриц не выдерживал и запускал в нашу сторону длиннющую очередь. Как говорится, что и требовалось доказать!

Чаще, чем обычно, в эти дни наши окопы стали посещать комбат Осипов и начштаба Лозовой со своими помощниками, а также политработники. Кстати, за мою фронтовую жизнь и долгую армейскую службу я встретил немало смелых, умных, ответственных и добросовестных работников партполитаппарата.

В описываемый мною период чаще всех, почти не вылезая из окопов, бывал у нас майор Оленин, который сменил погибшего под Рогачевом Желтова. И, надо сказать, это была достойная замена. Был он таким же смелым, не отрывался от нас, агитировал своим личным примером.

И вообще, хорошо поставленная и умело проводимая в войсках политработа всегда имела огромное значение и поднимала дух. Так и мы, офицеры командного звена, вели свою политработу всеми воспитательными средствами: и беседами, и личным примером, как коммунисты.

В это время несколько попыток разведроты дивизии захватить немецкого «языка» оказались неудачными. Тогда задача добыть пленного была поставлена нашему батальону. Вначале была идея командира 38-й дивизии генерала Г. М. Соловьева провести силами штрафбата или хотя бы одной его роты разведку боем. Однако комбат нашел другое решение. Огневые средства противника в основном уже были выявлены ранее, а «языков» добыть решено было по-другому, так как разведка боем могла привести к ненужным потерям, особенно нежелательным перед наступлением. (Жалел штрафников наш "батя"!)

А вот что я прочел уже потом в книге генерала Горбатова:

Такой способ разведки я ненавидел всеми фибрами души — и не только потому, что батальоны несут при этом большие потери, но и потому, что подобные вылазки настораживают противника, побуждают его заранее принять меры против нашего возможного наступления.

Генерал упоминает и об указаниях маршала Рокоссовского, который предупреждал, что для сохранения внезапности и экономии боеприпасов разведки боем накануне наступления не предпринимать.

Видимо, наш комбат (к тому времени уже полковник) Осипов хорошо усвоил "науку побеждать", которой так уверенно владели и Рокоссовский, и Горбатов.

По замыслу комбата, наша 1-я рота и подразделения роты ПТР, которой тогда командовал капитан Василий Цигичко, на участке, где оборонялся мой взвод, должны были создать шумовую «видимость» (если можно так определить задуманное) строительства моста или переправы через реку. Особую инициативу и активность в этом проявлял плотно сбитый крепыш ниже среднего роста Вася Цигичко, отличавшийся удивительно пухлыми губами и обладавший негромким, но сочным басом. Болотистая местность и эти гиблые места, которые нашим войскам предстояло пройти с боями стремительно, почти безостановочно, предполагали необходимость строить хотя бы настилы или укладывать гати из жердей и бревен даже для легких орудий и нетяжелых автомобилей. Прикрывать наши действия было поручено соседней 2-й роте капитана Павла Тавлуя.

С этой целью на берег притащили несколько бревен (благо часть лесного завала уже была неопасна, мин там не было) и малыми саперными лопатками стали по ним стучать, имитируя то ли обтесывание бревен, то ли их сколачивание. А на противоположном берегу в прибрежных кустах, прямо напротив этого места, организовали мощную засаду, хорошо замаскированную.

В первую ночь «улова» не было. Зато во вторую, выдавшуюся светлой, наши наблюдатели заметили группу немцев, ползком пробиравшихся по болотистому берегу к месту «строительства». Тихо, без шума, накрыла их наша засада. Закололи штык-ножами от СВТ (самозарядные винтовки Токарева) гитлеровцев, сопротивлявшихся и пытавшихся подать сигнал своим. А троих с кляпами во рту, связанными доставили на этот берег, а потом, после беглого допроса, который провел мой писарь-переводчик Виноградов, отправили дальше — в штаб батальона.

Сразу три языка, и один из них офицер! И пошел на 8 штрафников, участвовавших в засаде, материал на полную досрочную реабилитацию (и тоже без "искупления кровью") и на награждение, пусть не орденами, а только медалями. После удачного захвата вражеских «языков», чувствуя какой-то необычайный душевный подъем перед нашим переходом в наступление, я написал заявление о приеме в члены партии.

В партию тогда принимали прежде всего воинов, отличившихся в боях. Быть коммунистом считалось не столько почетным, сколько ответственным. И не только за себя, но и за порученное тебе дело, доверенных тебе людей и за выполнение боевых задач.

Одна привилегия была у тех, кто по-настоящему дорожил этим званием первым вставать в атаку, первым идти под пули врага.

А заявления писали немногословные:

 "Хочу быть в первых рядах защитников Родины…"

Это уже потом, значительно позднее, я стал отличать коммунистов реальных, истинных от тех, кто вступал в ВКП(б), а потом и в КПСС, чтобы сделать карьеру или пролезть хоть и в небольшие (батальонные, полковые, а на гражданке — в районные), но руководящие партийные органы и более или менее высокие должности. Особенно они стали наглеть, эти псевдокоммунисты, во времена Брежнева — Горбачева, но и там, на фронте часть их выделялась своей неискренностью и лицемерием.

Примеры этому многим из нас были видны уже тогда, разгадывали мы их без особого труда, и были они, эти люди, откровенно чужеродными в среде боевых офицеров, над ними открыто подтрунивали, их сторонились, но с них — как с гуся вода. Хотя кандидатом в члены ВКП(б) я был с осени 1943 года, но только теперь, когда мне присвоили очередное воинское звание, а на моей груди красовался боевой орден, я решил, что мне не стыдно вступать в члены большевистской партии. И даже спустя очень много лет после тех огненных дней и ночей, я и теперь, в начале XXI века, горжусь тем, что именно тогда, перед решительными боями, за один день до перехода в наступление в политотделе 38-й Гвардейской Лозовской стрелковой дивизии мне вручили новенький партбилет. Это было для меня равноценно самой высокой правительственной награде.

Партия тогда для всех нас была партией Ленина-Сталина, и мы твердо верили, что Сталин — это Ленин сегодня. Эта вера поднимала нас, умножала наши силы и, в конечном счете, ускоряла приближение Победы. Три миллиона коммунистов отдали свои жизни в боях за Родину в годы Великой Отечественной. За эти же годы были приняты в члены партии около 3,5 миллиона, а в кандидаты — более 5 миллионов, причем две трети из них вступили в партию на фронте. И я считаю: те, кто теперь говорят о том, что тогда, вставая в атаку, не кричали "За Родину, за Сталина!", а если эти слова и произносились, то только политруками, — лукавят. Или им не приходилось личным примером поднимать взводы или роты в атаку. Не часто звучали эти слова, не всегда для них были подходящие обстоятельства, но я, например, не раз произносил их, хотя и не был политработником по должности. Наверное, каждый боевой офицер-коммунист считал себя немного комиссаром в лучшем смысле этого слова. Так было. И не стоит корректировать свои тогдашние чувства во времени, как делали и делают, ставя это себе в заслугу, многие наши политики и историки, вроде одного из главных в прошлом коммунистических идеологов, академика Александра Яковлева и не менее главного (тоже в прошлом) политработника Советской Армии генерала Дмитрия Волкогонова.

Вот и закончился мой, будем считать, начальный период фронтовой жизни. Теперь она пойдет как-то под другими ощущениями, под другими собственными оценками. Ведь теперь я коммунист, и на мне лежит гораздо большая ответственность за успехи, а еще больше — за неудачи или промахи. И я был горд этой возросшей ответственностью…

ГЛАВА 4

Операция «Багратион». Наступление. Немецкие «сюрпризы». "Шпринг-мина". Форсирование Буга. Яростные контратаки врага. Коварная пуля. Знакомый медсанбат

Так случилось, что вместе с моим переходом из кандидатов в члены ВКП(б) произошел переход нашего батальона вместе с левофланговыми частями 1-го Белорусского фронта от длительной и, прямо скажем, относительно пассивной обороны к наступлению. И, как оказалось, к наступлению тоже длительному, успешному, но по нагрузке на человеческий организм довольно изнурительному.

Невольно вспоминались марш-броски во время службы на Дальнем Востоке. Все-таки физическая закалка, полученная там, очень пригодилась на фронте. Хотя физические и нервные нагрузки и были несравнимы. Оборону я назвал относительно пассивной, если, конечно, не считать вылазок за «языками» на участке нашей роты и в других ротах, да иных разведывательных действий и работы с минами.

Наконец настал черед и нашего фланга фронта подключиться к уже набравшей силу операции «Багратион» по освобождению Белоруссии.

За последние две недели нас хорошо пополнили боеприпасами. На каждый автомат ППШ мы получили по 200–250 патронов. Ко многим автоматам имелось по два магазина, каждый емкостью 71 патрон. Бойцам, вооруженным винтовками, выдали в дополнение к табельным подсумкам еще по два. Приличным количеством патронов снабдили и пулеметчиков. Видимо, не зря нас призывали в обороне экономить патроны. Выдали нам и наборы сухих продовольственных пайков. Они мало чем отличались от тех, что выдавали нам в феврале перед рейдом за Рогачев. Разве что теперь туда входили небольшие консервные баночки с американским, непривычно остро пахнущим сыром (все американское и английское по-прежнему называли у нас "вторым фронтом"), да соленое, немного пожелтевшее, но не потерявшее от этого своей прелести украинское сало (наверное, потому что стояли в обороне мы на земле Украины).

Все это было выдано нам из расчета 3–5 суток активных боевых действий. Правда, предусматривалось хотя бы раз в сутки горячее питание из наших походных кухонь, к регулярности и полновесности порций которых мы так привыкли за время нахождения в обороне. Конечно, это предполагалось, только если будет позволять боевая обстановка.

Тыловые службы хорошо позаботились даже о ремонте и замене износившейся обуви. Ведь впереди нас ожидали длительные боевые походы по болотистой и песчаной земле Белоруссии. Только до границы с Польшей предстояло пройти с боями более 100 километров.

Поскольку почти весь состав подразделений батальона (кроме «окруженцев», которые были обуты в ботинки с обмотками) был в сапогах (все-таки офицеры, хотя и бывшие), то изношенное в основном заменялось равнозначной обувью, если не считать, что многим пришлось поменять свои вконец истрепанные «хромачи» на «кирзу». А подменный фонд случался и в виде новеньких английских ботинок (тоже "второй фронт"!). Ботинки эти были парадно-блестящими, но какими-то грубыми, неэластичными, с непривычно толстой, негнущейся подошвой. Как потом оказалось, подошвы эти были сделаны из прессованного и чем-то проклеенного картона, который буквально через 2–3 дня передвижения по белорусским болотам разбухал, а сами ботинки совершенно теряли и былой лоск, и прочность. А вот обмотки, прилагавшиеся к ботинкам, оказались достойными похвалы — прочными, долговечными. И годились на многое другое, даже на женские чулки, так как были двойными…

Умельцам из числа штрафников каким-то образом удалось для некоторых молодых, особенно «франтоватых» взводных офицеров (а многие из нас хоть в чем-нибудь пытались следовать тогдашней молодежной моде) пошить модные сапоги — «джимми» с тонкими и узкими носами, но… из солдатских брезентовых плащ-палаток!

А чтобы они были похожи на хромовые, владельцы густо и часто смазывали их какой-то невероятной смесью свиного сала, сажи, сахара и еще чего-то. Блеска добивались, но прочности от этого не прибавлялось. И в первые же дни наступления, они, как и английские ботинки, быстро разваливались. Ведь не по асфальту же, а по болотистой да песчаной белорусской земле приходилось в них топать.

"Вносил" свою лепту в подготовку к наступлению и Военторг, изредка навещавший нас. И, как говорили тогда, чего только в этом Военторге не было: папирос не было, одеколона и лезвий к безопасным бритвам не было, даже зубного порошка не было! Единственное, что нам привозили — это маленькие кусочки бумаги, нарезанной специально под размер махорочных самокруток, да армейские жестяные пуговицы и петлицы к шинелям защитного цвета. Поговаривали, что все более нужное они распродавали до того, как добирались до ближайших к окопам мест.

Подготовка к наступлению заканчивалась…

В ночь на 19 июля 1944 года мне было приказано в определенных местах сооруженного нами минного поля сделать несколько проходов, так как была уже объявлена готовность к наступлению. Хотя я сам минировал этот участок, снять и обезвредить мины оказалось непросто. Наступало очередное новолуние, и ночь, в июле и так не очень длинная, была еще и темной. Фонариком не воспользуешься, приходилось все делать на ощупь. Привлечь к этому делу кого-либо из взвода я не хотел, чтобы не повторилась трагедия, как с Омельченко. Пока я благополучно сделал эти проходы и обозначил их вешками с белыми тряпочками, мою гимнастерку, совершенно промокшую от пота, впору было выжимать. Вот это было напряжение! Но успел-таки к рассвету!

И как только стало светать, разразился мощный грохот канонады. Это была долгожданная артподготовка. Пока она шла, наши подразделения успешно преодолели наше же минное поле и почти вплотную приблизились к берегу реки. Завершающий залп «катюш» был условным сигналом "В атаку!"

Уже светало, и, как на киноэкране, в зареве взрывов были видны дружно поднявшиеся по всей передовой бойцы и их стремительный рывок к немецким окопам. Преднаступательное возбуждение было сильным. Но очень уж удивительным было то, что немец не вел встречного огня. Ну, думаем, здорово поработала наша артиллерия! Абсолютно все огневые точки подавила! С трудом преодолели болотистые берега и саму реку Выжевка, которая оказалась совсем неглубокой. И когда с громогласным "Ура!" в ожидании рукопашной схватки вскочили в немецкие траншеи, удивились еще больше: они были пусты!!!

А ведь мы знали, что перед нами вместе с венгерскими вояками оборонялась и отборная дивизия фашистов "Мертвая голова". Куда же они все подевались?

Все-таки им, видимо, каким-то образом удалось пронюхать о времени нашего наступления. Так что наше "Ура!", когда мы ворвались в окопы, как-то сразу заглохло. Вроде бы и хорошо, что так случилось, но настрой-то был на рукопашную!

А наступление, как нам было ясно из приказа, началось по всему левому флангу нашего Фронта. Это было продолжением начавшейся еще в июне операции «Багратион».

Направление наступления нашего батальона, вернее 38-й дивизии, в оперативное подчинение которой мы тогда входили, было на город Малорита и далее на Домачево, что южнее Бреста, с целью замкнуть кольцо окружения.

Вскоре из обстановки и из сообщений командования нам стало понятно, что противник, оставив отряды прикрытия, в эту ночь кое-где начал отход, минируя дороги, разрушая мосты и переправы. Но как далеко увели они свои отряды прикрытия?

После того как мы достигли второй траншеи, посыльный от командира полка (кажется, это был 110-й гвардейский стрелковый полк), на фланге которого мы действовали, передал роте приказ резко изменить направление наступления с задачей овладеть частью городка Ратно, в котором противник еще сильно сопротивлялся, захватить и не дать немцам взорвать мост через реку Припять.

И не успели мы пройти метров 200–300 по более или менее сухому месту к берегу Припяти, как вдруг по нашим колоннам ударили несколько длинных и плотных пулеметных очередей. Наша 1-я рота и следующая с нами 2-я рота капитана Павла Тавлуя залегли и сразу же принялись готовить к предстоящему бою и оружие, и ручные гранаты.

Вскоре по условленному ранее сигналу роты мощным рывком вдоль берега реки, прикрывая себя шквальным огнем собственных автоматов и пулеметов, ворвались в Ратно. Гранатами забрасывали места, откуда фрицы вели огонь, в том числе и несколько дотов и дзотов. И, буквально не отрываясь от убегавших гитлеровцев, сравнительно большая группа нашей роты, в основном взвод Усманова и мой, влетела на мост. Нам удалось быстро перебить и его охрану, и тех, кто пытался заложить взрывчатку в опоры моста. Захватив мост, мы сосредоточились на западной окраине городка.

Потери у нас, конечно, были. Но, как оказалось, уже на другом берегу, среди наступающих штрафников было несколько человек, получивших ранения еще до штурма моста, но не покинувших поля боя. А ведь все права на это они уже имели: вину "кровью искупили". Но могли еще воевать — и воевали! Такие случаи были не единичными, и свидетельствовали они о высокой сознательности бойцов-штрафников.

Конечно, бывали и такие, которые малейшую царапину выдавали за "обильно пролитую кровь". Но это уже было дело совести и боевой солидарности.

Как только мы вышли на западную окраину Ратно, вслед за нами по мосту уже мчались танки. Даже как-то непонятно было, почему они раньше нас не влетели на мост? Ведь он же был цел! Но не анализом ситуации была тогда занята голова. Требовалось собрать свои подразделения и, пользуясь тем, что противник своими уцелевшими силами снова успел оторваться от нас, уточнить потери и уяснить дальнейшую задачу. По шоссе на Брест уже подтягивались войска и техника, а до Малориты нам было еще далеко.

Потери у нас, к сожалению, оказались заметными. У меня во взводе погибли 3 человека, раненых тоже было трое, но среди их всех не оказалось нашего Гехта. И никто не видел его ни среди убитых, ни среди раненых. командир отделения Пузырей в недоумении пожимал плечами. Включили Гехта пока в список "без вести пропавших". Значительно позже причина его исчезновения выяснилась. У одних в трудных условиях, а тем более в опасных, возникают стойкость и мужество, а у других прогрессирует стремление уйти от психологических перегрузок и опасностей, переложив их на других. В крайних обстоятельствах это перерастает в банальную трусость. Но об этом исчезновении ниже.

Пока в течение примерно получаса мы собирали свои взводы, рассыпавшиеся и перемешавшиеся в ходе атаки окраины Ратно и штурма моста, отправляли в тыл раненых, поступила команда соединиться вновь с полком, форсировавшим Припять южнее, и вместе с ним продолжать наступление в направлении села Жиричи и далее к озеру Турское.

На подступах к Жиричам полк снова встретил упорное сопротивление. Наши подразделения были срочно переброшены на самое опасное направление, усилив собой боевые порядки полка. Перемешавшись с его солдатами, мы заметили, что в их рядах возникло какое-то оживление. Ведь понимали они, что рядом с ними в роли рядовых бойцов находились недавние офицеры в самых разных званиях и в атаку они пойдут вместе. И в них будто влилась какая-то свежая, необоримая сила. Все-таки мудрым было это решение — слить воедино такие разные контингенты воинов. А тут еще находившийся рядом штрафник-пулеметчик из моего взвода (жаль, не могу вспомнить его фамилию) заметил, что в нашем направлении особенно интенсивно ведут огонь несколько пулеметов фрицев, засевших на чердаке большой хаты.

Ответный винтовочный огонь полковых солдат должного эффекта не давал. А так как место было открытое и только немногие успели кое-где отрыть даже не окопы, а только ячейки для стрельбы лежа, то потерь от этих пулеметов еще до атаки можно было ожидать немалых. Ну, а во время атаки они еще бы положили многих.

И вот этот штрафник говорит: "Сейчас я их оттуда выкурю", подбирает и заряжает магазин патронами с зажигательными и трассирующими пулями. Я понял, что он хочет поджечь крышу этой злополучной хаты. Вроде и жалко, ведь добротная хата сгорит, но… война есть война. И так четко, при свете еще не совсем угасшего дня были видны впивающиеся в эту крышу огненные трасы, посланные славным моим пулеметчиком! Буквально через несколько минут крыша задымилась, а затем и заполыхала. Огонь немецких пулеметов прекратился (жарко же им там стало!), и тут взвились зеленые ракеты, означавшие начало атаки.

Вначале штрафники, а за ними и солдаты полка поднялись и, подбадривая себя автоматными очередями и винтовочными выстрелами, устремились к селу.

Бой был опять скоротечным, и, может быть, через каких-нибудь 15–20 минут село было полностью нашим. Уже в начинавших сгущаться сумерках ярко горела зажженная пулеметными очередями хата. Немецких трупов было много, но и удрало фрицев тоже немало.

Отступили они как-то сразу, как по команде и, пользуясь наступающей темнотой и густым лесом, близко примыкавшим к Жиричам с запада, исчезли из вида. Поступила команда остановиться на кратковременный отдых. Снова подсчет потерь, сбор подразделений. Каково же было мое огорчение, когда я узнал, что среди убитых оказался и мой пулеметчик, сумевший «выкурить» немцев, засевших с пулеметами на крыше уже догоравшей теперь хаты.

Уже совсем стемнело, когда вдруг нашли нас походные кухни и подвода с боеприпасами. И как кстати подоспели они! Ведь за целые сутки фактически не было возможности даже погрызть сухарей. Да и боеприпасы уже неплохо было бы пополнить. А тут не только полкотелка какого-то наваристого супа и приличная порция гречневой каши с мясом, но еще и боевые сто граммов!

Я долго не мог выудить из памяти фамилию замкомбата по тылу, вернее помощника по снабжению. А это был майор Измайлов — высокий, плотный, несколько медлительный в движениях и речи, но довольно скорый в решениях. Даже в самых сложных условиях он умел сделать все возможное, чтобы накормить бойцов, подвезти боеприпасы. И начпрода капитана Моисея Зельцера, да и Борю Тачаева, нашего «огневого» снабженца, тоже всегда вспоминаю добрым словом.

Едва успели основательно подкрепиться добротным ужином, который заменил нам весь суточный рацион, разобрать патроны и гранаты, как прибывший от командира полка посыльный принес новую задачу: не дать противнику оторваться далеко и не позволить ему за предстоящую ночь закрепиться на каком-нибудь рубеже.

Наши роты опять выводились из состава полка на его правый фланг, и фактически батальону нашему предстояло теперь снова действовать самостоятельно. Понятно было, что немец будет не просто отступать, а оставляя по-прежнему отряды прикрытия, стараться сбивать темп нашего наступления, с тем чтобы успеть укрепиться на выгодных рубежах. Конечно же, предполагалось, что главным из этих рубежей может стать крупная водная преграда — река Буг, или как ее, в отличие от Южного Буга, протекающего через Винницу, Николаев и впадающего в Черное море, чаще называли Западный Буг.

Была темная, хотя и звездная ночь на 20 июля (как раз наступил период новолуния). Казалось, звезд было неисчислимое множество. И как-то на их фоне понятнее становилась безграничность мироздания… Почти ощупью, ориентируясь по звездам и осторожно подсвечиваемому компасу, да по редкой и приглушенной голосовой связи, мы медленно, опасаясь напороться на вражескую засаду, продвигались вперед, пока не уткнулись в озеро Турское.

К тому времени как-то получилось, что, осторожно двигаясь в темноте, мы потеряли непосредственный контакт не только с полком, который теперь должен был действовать слева от нас, но и со штабом и остальными ротами батальона.

После небольшой заминки наш ротный принял решение самостоятельно обойти озеро и двигаться на село Тур, где вероятнее всего можно было встретить очередной заслон немцев. Правее нас действовала соседняя дивизия, связи с которой у нас вообще не было. Получилось, что у нашей группы из двух рот оба фланга оказались открытыми. Это вообще-то считалось очень опасным. А вдруг немцы ударят во фланг? Но, как говорится, и на этот раз пронесло!

И когда к рассвету (уже 20 июля) наши колонны приблизились к селу Тур, противник встретил наше походное охранение весьма интенсивными пулеметными очередями. Основные силы наших двух рот, действовавших с нами минометного взвода Миши Гольдштейна и взвода ПТР Пети Смирнова, сменившего своего тезку Загуменникова (недавно, перед наступлением назначенного командиром роты ПТР), вступили в бой. Где была третья рота и остальные силы батальона, мы тогда еще не установили.

И вдруг услышали, что и на другой окраине села завязался бой. Это была именно та боевая часть батальона со штабом, с которой у нас было утрачено соприкосновение. Она обошла озеро слева и подоспела как раз вовремя. И теперь уже силами всего, правда, несколько поредевшего, нашего штрафбата противник был выбит из села.

Результатом столь напряженных, почти беспрерывных, выматывающих силы попыток догнать убегающего врага, не дать ему опомниться и хорошо закрепиться, стала заметная физическая усталость воинов. И если физические силы стали заметно ослабевать, то боевой дух сохранился и именно он взбадривал нас. Понятно было и то, что если мы на какое-то время замедлим преследование, то потом это может обернуться большими нашими потерями при преодолении хорошо укрепленных рубежей противника.

После того как фашисты были выбиты из села Тур, наши подразделения, преодолев довольно широкую полосу густого леса, вышли на совершенно сухой, с твердой почвой участок местности, открытый со всех сторон на несколько километров. Так как гитлеровцы опять от нас оторвались и их заслону здесь спрятаться было негде, наши взводы снова свернулись в колонны. И вот тут нас поджидал сюрприз, подготовленный отступающими фрицами.

Колоннами, конечно, идти по дорогам легче и быстрее. По одной из дорог, ведущей из Тура южнее городка Малориты на Хотислав (наше новое направление), двигался первый взвод нашей роты в качестве передового охранения. И вдруг в этой группе прогремел взрыв. Это подорвался один боец на мине, установленной отступающими.

Командир роты вызвал меня на место взрыва (в роте я уже считался «специалистом» по минам), и мы обнаружили еще несколько плохо замаскированных мин. Видимо, устанавливали их впопыхах. Наверное, передовое охранение от взвода Димы Булгакова, занятое наблюдением за возможным появлением противника, не обращало должного внимания на саму дорогу, что и привело к этому трагическому случаю. Срочно об этом доложили в штаб батальона, из винтовочных шомполов соорудили щупы, и движение возобновилось. Теперь уже наблюдение велось и вперед, и под ноги. Правда, больше минированных участков не встречалось, но урок был усвоен, и конечно же, темп движения еще более снизился.

Однако это был не единственный сюрприз на этом открытом участке местности. Неожиданно в небе возникла довольно значительная группа немецких истребителей — «мессершмиттов» с крестами на крыльях и фюзеляжах. Они на малых высотах, на бреющем полете обстреляли нас. Быстро рассредоточившись, мы практически избежали серьезных потерь. Конечно, бойцы вели хаотический огонь по «мессерам», но, к сожалению, безрезультатный.

Не успела скрыться эта группа фашистских стервятников, как мы услышали надсадный гул моторов и заметно выше в небе появилась вторая волна самолетов, более крупных, наверное бомбардировщиков. Вскоре стало отчетливо видно, как с них вниз посыпались какие-то разной конфигурации предметы, стремительно увеличивающиеся в размерах по мере приближения к земле. Я впервые попал под бомбежку, однако опытные офицеры и штрафники сразу определили, что это бомбы, но вместе с ними к земле приближались и какие-то длинные предметы, делая круги в воздухе и издавая леденящие душу звуки. Оказалось, что для устрашения немцы сбрасывали обрезки рельсов, швеллеров, и всякое другое железо, даже продырявленные металлические бочки. Все это, приближаясь к земле, порождало какие-то невообразимые вой и свист, от которых становилось, может быть, даже страшнее, чем от самой бомбежки.

Бомбы были и осколочные, и фугасные, вздымающие высокие султаны разрывов. Среди них падали и «бомбы-лягушки» — кассетные бомбы, содержащие в себе много мелких то ли бомбочек, то ли гранат, разлетающихся при взрыве по большой площади и взрывающихся при этом.

Задержали нас эти налеты, но, тем не менее, мы приближались к селу Хотислав, что на реке Малорыта. Город же Малорита оставался теперь справа от нас и его к тому времени, наверное, успели захватить танкисты соседней дивизии, наступавшие правее нас.

На пути к Хотиславу пришлось преодолеть две реки: Рыту и Малорыту. Реки эти были маловодными (больше месяца стояла сильная жара и без дождей!), и гитлеровцы, видимо, не успели укрепиться на них. Поэтому они опять ограничились заслонами, которые, открыв огонь и заставив нас развернуться в цепь, вскоре покинули свои позиции. На этом рубеже снова попробовали налететь на нас «мессеры», но их отогнали наши краснозвездные «ястребки», встреченные дружными криками "ура!"

Мне здесь впервые довелось увидеть воздушный бой так близко. Правда, он оказался коротким, так как хваленые немецкие асы сразу ретировались, как только один из стервятников загорелся, упал и взорвался.

Форсирование этих рек прошло без особых трудностей, вброд, и уже к вечеру село Хотислав мы прошли сходу, не встретив в нем немцев. Нужно сказать, что многие села, поселки, деревни были как-то неправдоподобно похожи друг на друга: у всех одна и та же участь — либо разбомблены, либо сожжены фашистскими «факельщиками», сжигавшими хаты вместе с людьми. Таким оказался и Хотислав…

Развивая успех, батальон продолжал движение, в котором нашей роте было определено направление на шоссе севернее села Олтуш. Когда наша рота за ночь приблизилась к шоссе, ведущему на Малориту и Кобрин, немцы оказали нам сильное сопротивление. Во всяком случае рано утром перед атакой довелось здесь и минометчикам нашим показать класс стрельбы. Их мины ложились точно на вражеские позиции за дорожной насыпью. Это было похоже на артподготовку перед атакой, хоть по интенсивности не такую, к каким мы привыкли.

Команда, поднявшая роты в атаку, и мощный бросок к шоссе фактически не дали убежать большинству оборонявшихся, и их добивали в рукопашной. Не буду описывать детали этой схватки, скажу только, что она была острой, жестокой, фашисты были, казалось, ошеломлены яростью, с какой бросались в нее наши бойцы. И приведу слова замечательной поэтессы-фронтовички Юлии Друниной, обидно рано ушедшей из жизни:

Кто говорит, что на войне не страшно,
тот ничего не знает о войне.
Я только раз видала рукопашный
Раз наяву… И сотни раз во сне!

А нам приходилось вступать в рукопашные бои за время войны не один раз. И снились они нам еще долгие-долгие годы…

Итак, немецкий заслон на этот раз был, кажется, разгромлен. Но сразу же после того, как бой затих, мы услышали шум моторов. Подумалось, что сейчас из-за леса, что был невдалеке от шоссе, выскочат танки и нам придется туговато. Однако шум этот постепенно угасал, удаляясь, и вскоре совсем стих. Тут и пришла разгадка, почему этим заслонам удается так быстро уходить от преследования. Они же отрывались от нас на машинах! Вот бы танков нам! Но танки, естественно, избегали болотистых мест и теснили врага на других участках и направлениях.

А темпы нашего наступления стали с каждым часом, с каждым километром заметно снижаться. Ведь позади была уже третья бессонная ночь (если считать, что в ночь перед наступлением тоже было не до сна), вконец вымотавшая и штрафников, и нас, их командиров.

Комбат наш, все понимающий и чувствующий «батя», хотя сам бо@льшую часть времени продвигался на своем «виллисе», точно оценил, что совсем немного отделяет нас всех от той последней черты, когда люди вообще теряют способность выполнять уже любую задачу, ведь сон может просто сморить и свалить их! Он приказал приостановить движение и, пока нет опасности столкновения с противником, дать короткий, хотя бы часа на три, отдых.

К тому времени (а это уже было близко к полудню) наши роты преодолели довольно широкую полосу леса и вышли на сухое, возвышенное поле, с которого далеко просматривалась местность и наше дальнейшее направление наступления на село Радеж. Здесь и было выбрано место для отдыха. Выбрано удачно еще и потому, что немецкому заслону тут негде было притаиться.

Все были измучены почти безостановочным передвижением, часто под огнем противника и по заболоченным местам, коими изобиловало украинско-белорусское Полесье.

Лица бойцов были осунувшимися от физического переутомления и нервного напряжения, глаза — покрасневшими от бессонных ночей. Одна мысль владела всеми: упасть, заснуть хотя бы на час, на минуту… Ведь за эти трое суток, прошедшие с начала наступления, не было фактически ни минуты, когда можно было бы, пусть на самое короткое время, сомкнуть глаза, вздремнуть и хоть чуть-чуть восстановить свои силы. Тем более, что от того обеда, что был доставлен нашими походными кухнями после взятия села Жиричи, остались только воспоминания.

Понятно, что рядовые наши штрафники, да вскоре и мы, офицеры, как только осознали смысл команды «отдыхать», тут же попадали на землю, и буквально через мгновение всех сморил долгожданный, но тревожный сон.

Как же трудно оказалось установить хоть какую-то очередность отдыха, чтобы организовать охранение спящих силами тех, кто нуждается в отдыхе и сне не меньше. Мой заместитель подполковник Петров Сергей Иванович, понимал, как мне нелегко было шагать, успевать со всеми, когда боль в раненой ноге все сильнее давала знать о себе, и предложил мне отдыхать первым, пока он будет бодрствовать и организовывать охранение. И я тут же, как и многие бойцы наши, почти мгновенно провалился в глубокий сон…

Через те полтора часа, которые мне достались на отдых, Петрову едва удалось меня разбудить. Окончательно проснувшись, я сообразил, что нужно срочно менять охранение, чтобы и ему дать отдохнуть, поспать!

Наши тыловики к этому времени подоспели с кухнями и боеприпасами. Несмотря на опустевшие желудки, многие в первую очередь бросились пополнять свой боезапас, а уж потом навещали кухню.

На этот раз всему командному составу было передано распоряжение комбата разъяснить бойцам, почему не выдавалась наркомовская «сотка» водки перед обедом. Дело в том, что даже эти 100 граммов алкоголя могли усугубить физическое состояние, если их принять на совсем уж пустой желудок и при такой степени усталости. Поэтому водку всем нам выдали только перед тем, как снова поступила команда «вперед».

…Дальнейшее наше наступление шло через село Радеж, оказавшееся небольшой, но очень привлекательной, удивительным образом сохранившейся от разрушений и пожаров, почти целой деревенькой, каждый дом которой был густо обсажен фруктовыми деревьями и цветущими кустарниками. Редкие жители, выползавшие из подвалов и погребов, успевали угощать нас на ходу уже поспевшими ароматными плодами. Что-то, видать, помешало фрицам сжечь эту красоту.

Однако мы снова спешили, чтобы не дать фашистам укрепиться на реке Буг (Западный Буг), этом крупном водном рубеже. По ширине, глубине и скорости течения он, казалось, был гораздо серьезнее уже оставшихся позади Припяти, Рыты, Малорыты и других многочисленных речушек с заболоченными поймами, а также каналов и канальцев, сделанных, по-видимому, для превращения этой заболоченной земли в пригодную для земледелия.

Уже к вечеру нас снова обстрелял противник, засевший между шоссейной и железной дорогами. Нам удалось перерезать эти дороги южнее Домачево. А вскоре, наконец, мы подошли довольно близко к той самой реке Буг, на которой стояла тогда еще не легендарная Брестская крепость (звание «Крепость-Герой» ей было присвоено лишь к 20-летию Победы, в 1965 году). А Буг, вопреки нашим ожиданиям, оказался сравнительно нешироким, с ленивым течением. Эту реку нам и предстояло форсировать.

Над водной гладью стояла какая-то особенно глубокая, как показалось, зловещая тишина. На этом берегу противника не обнаружили. И, поскольку форсирование предполагалось начать с рассветом, мы располагали каким-то резервом времени, чтобы дать дополнительный отдых бойцам, хотя определенная часть ночи ушла на подготовку к форсированию вброд и к предстоящему бою.

В нашей роте, вооруженной в основном автоматами ППШ (на солдатском жаргоне — "папашами"), дозаряжание оружия, особенно ночью, было сопряжено с некоторыми неудобствами. Дело вот в чем. Чтобы дозарядить дисковый магазин автомата, нужно разобрать его, то есть снять крышку, завести пружину выталкивающего устройства, ухитриться при этом не рассыпать патроны, оставшиеся в улитке магазина, на ощупь дополнить ее до предела.

А предел у него — 71 патрон. Не каждому это удавалось сделать сразу.

В течение ночи нужно было незаметно для противника разведать и обозначить броды, не только дозарядить оружие, но вместе со снаряжением подготовить его к преодолению сравнительно крупной водной преграды, тем более что никаких плавсредств поблизости не оказалось. Сооружать плоты или что-нибудь подобное тоже не из чего было.

Мы были удивлены и обрадованы, когда к нам, видимо из соседнего полка дивизии, прибыл офицер с двумя солдатами и сказал, что ему приказано подорвать тротиловыми шашками несколько крупных деревьев, стоящих прямо на берегу, чтобы облегчить нам переход реки вброд. Причем, сказал офицер, подрыв они постараются сделать так, чтобы комли деревьев остались на берегу, а кроны упали в воду. А сам подрыв в целях маскировки будет сделан во время артподготовки.

Засомневались мы в такой точности подрыва. С рассветом заговорила артиллерия. К ней присоединились и наши минометчики, которых у нас давно перестали называть «мимо-метчиками».

На противоположном берегу, среди уже заметно пожелтевших полей, змейкой вилась грунтовая дорога, уходящая в синеющий на недалеком предутреннем горизонте, лесок. Вроде бы знакомый, родной, русский пейзаж. Однако там, за Бугом, уже «заграница». И мы помнили это.

Подорвали гости-саперы и деревья, но так, как задумывалось, удалось только на участке моего взвода. Дерево, действительно, легло в точном соответствии с обещанием — поперек прибрежной части русла реки, комлем на берегу. Крона его упала в воду, но почему-то, к нашей радости, ее не сносило течением. Я подумал, что судьба опять мне благоволит. Ведь мои «успехи» в плавании после февральской купели в белорусской реке Друть нисколько не улучшились.

Немцы отстреливались как-то вяло и в основном из стрелкового оружия. И когда началось форсирование, подорванное на нашем участке дерево значительно облегчило нам выполнение задачи. Для неумеющих плавать это был почти мост. Кроме того, имевшиеся во взводе обмотки связали в одну длиннющую веревку, за которую держались и умеющие плавать, и «топоры».

И уже в который раз, даже несмотря на все-таки значительную водную преграду, фашисты практически без серьезного сопротивления оставили свои оборонительные позиции. Они снова отступили, испугавшись, наверное, того напора и той быстроты, с которыми наступали наши пешие войска, успевавшие догонять моторизованные их заслоны.

Сосредоточившись на западном берегу и заняв прибрежную полосу, наши подразделения стали приводить себя в состояние, нужное для действий на суше. Снова была дана команда свернуться в ротные колонны и параллельными маршрутами, используя дороги и просеки, продолжать преследование противника (особое внимание было приказано уделить разведке, в том числе и на предмет обнаружения мин на пути движения).

Но теперь мы были уже на территории Польши. Западная граница СССР была позади! Ровно три года прошло с долгих тридцати дней обороны Брестской крепости. И вот нам досталась почетная и вместе с тем нелегкая миссия вернуть Советскому Союзу его западную границу, а многострадальной Белоруссии — ее славный город Брест (героизм защитников которого по достоинству был оценен лишь через 20 лет после войны).

Еще в окопах, в ожидании времени, когда окажемся "за границей", на территории другой страны (ведь абсолютное большинство нас никогда раньше и не помышляли побывать за рубежами Родины), мы много говорили об этом. Среди штрафников были участники освобождения Западной Белоруссии и Западной Украины в 1939 году. Живые свидетели и участники тех походов, они рассказывали о самых разных происшествиях, в том числе и о недоброжелательных действиях части враждебно настроенных жителей. Говорили, например, о том, будто в колонны красноармейцев из толп встречавшего их населения бросали букеты цветов, в которые иногда были упрятаны… гранаты! Не очень верилось в это, но настораживало…

А сейчас ротная колонна наша была построена так, чтобы при необходимости можно быстро развернуться в цепь. Вперед высылалось усиленное походное охранение, в состав которого включались и несколько человек, вооруженных самодельными щупами для обнаружения мин.

Пройдя всего около километра, на дороге мы встретили пожилого поляка, сносно говорившего по-русски. Его доброжелательность была ярко выражена и в улыбках, которыми он сопровождал свои слова, и в радостных интонациях при разговоре. От него мы узнали, что немцы уехали на машинах, как только на реке загремела канонада. Значит, прошло уже около двух часов. Никаких признаков засад или заслонов не было.

Пройдя от берега километра 3–4 на запад, мы должны повернуть строго на север от заболоченных мест, выйти восточнее польского города Бяла Подляска на автостраду Брест — Варшава и оседлать эту дорогу. А она оставалась главным и единственным коридором возможного отхода окруженной в Бресте немецкой группировки из четырех дивизий. Нашему батальону и полкам 38-й дивизии как раз и ставилась задача завершить окружение этой группировки немцев и отрезать им путь отхода на запад.

Полные решимости поскорее достичь этого шоссе, мы безостановочно двигались по какой-то проселочной дороге сквозь все более сгущавшийся лес. И вдруг в середине колонны второго взвода раздался сильный взрыв! Похоже было, что разорвался крупный артснаряд. Сразу пришла мысль, что заслон на этот раз нам поставили мощный. Прямо у меня на глазах люди из взвода моего друга Феди Усманова падали, как снопы, ногами к эпицентру взрыва. Упало несколько человек и в моем взводе. Я почувствовал такой сильный удар в грудь, что еле устоял на ногах.

Почти одновременно с этим взрывом стали раздаваться менее мощные хлопки по обе стороны дороги, куда бросились оставшиеся на ногах бойцы. Будто немцы по хорошо пристрелянному месту били из минометов небольшого калибра. Падали теперь люди и там, в стороне от дороги, сраженные этими минами. Падали и те, кто бросился на помощь им. Творилось что-то невероятное.

Как оказалось, тогда просто сработал стереотип мышления. И вовсе это не был артиллерийско-минометный обстрел — взвод подорвался на так называемой «шпринг-мине», то есть "прыгающей мине", знакомой мне еще по занятиям в училище. Тогда я знал ее под названием «SMI-35».

Мина эта зарывается в грунт, а над его поверхностью остаются торчать два совсем незаметных проволочных «усика», прикосновение к которым и ведет к взрыву. Но вначале срабатывает вышибной заряд, основная мина «выпрыгивает» из металлического стакана и уже на высоте одного-полутора метров взрывается. Эта часть мины напичкана не одной сотней металлических шариков и поражает, как шрапнель. Вот эта мина и покосила почти весь второй взвод и частично другие.

А около дороги с обеих сторон фашисты установили больше двух десятков обычных противопехотных мин. Точно, гады, рассчитали, что уцелевшие сразу бросятся с дороги в лес, примыкающий к ней, а там… Вот уже эти взрывы мы и приняли за минометный обстрел.

Из всего здесь случившегося странным было то, что по дороге вначале прошло походное охранение со щупами, затем — командир роты с ячейкой управления (5–6 человек), за ними прошел весь первый взвод. И никто из этих людей не задел коварных «усиков». А вот второму взводу не повезло. А если бы и он не задел эту мину, то моему взводу уж точно не удалось бы избежать этой участи.

Не знаю, какая сверхъестественная сила уберегла меня на этот раз от мины. Никаких талисманов я не носил, никаких молитв или заговоров не знал, был глубоко неверующим с детства и даже состоял в "Союзе воинствующих безбожников" (в каких только «союзах» и «обществах» мы тогда не состояли!).

А дело сложилось так. Буквально за несколько минут до взрыва я почувствовал неловкость от того, что висевший у меня на груди автомат своим магазином как-то неудобно набивал на ходу одно и то же место в нижней части груди. Заметив, что я то и дело поправляю автомат, мой ординарец Женя посоветовал мне подтянуть ремень и поднять автомат повыше, что я и сделал. И почти сразу же прогремел взрыв. И вот тогда один из шариков этой мины угораздил прямо в металлическую часть моего автомата, сделав в нем солидное углубление. Такова была сила его удара. Так вот отчего я чуть не был сбит с ног! И вся убойная сила этого кусочка металла распределилась по стальной массе моего ППШ. Понятно, что если бы автомат оставался на прежнем месте, то не углубление в его стальном теле, а солидная дырка в моем была бы обеспечена. А так отделался я большим синяком поперек всей груди.

Что ж, на войне как на войне. Кому-то везет, а кому-то нет. Феде Усманову здесь пробило грудную клетку навылет. Ранение тяжелое. Как считать, повезло ему или нет? Могло и убить, как других. Лечился он долго, но после госпиталей вернулся в батальон. Многие в таких случаях не возвращались, кому не хотелось делить судьбу со штрафниками. И понять их можно, никаких осуждений решившихся на это у нас не было.

Везение на войне вещь важная. Ведь это счастье, ничем и никем не планируемое и не обеспечиваемое ни знаниями, ни умением, ни опытом. Скорее, это то, что мы называем судьбой. Вот везет или не везет — и все тут. И ничего больше.

А с минами мне и моим подчиненным пришлось очень близко столкнуться в еще более драматической ситуации. Но об этом в свое время.

Потеряли мы здесь многих. Большинство — убитыми и умершими вскоре от полученных ранений. Коварство этих «шпринг-мин» еще и в том, что, разрываясь на такой высоте, они больше всего поражают область живота. А это, как правило, ранения смертельные. Конечно, если в течение короткого времени не сделана радикальная хирургическая операция, что в боевых условиях практически невозможно.

Многое я повидал на войне. И многое, естественно, впервые. Теперь вот впервые видел сразу столько убитых и раненых от одного взрыва даже не многотонной бомбы, а только одной мины. Это страшно. К этому даже на войне привыкнуть нельзя.

Оставили мы тогда с ранеными небольшую группу бойцов, в основном легко раненных. Командир роты по радио доложил в штаб батальона о потерях и о месте, куда нужно прислать медпомощь и средства для транспортировки раненых. Наспех захоронили убитых и так же наспех обозначили, кто зарыт в братской могиле. Нам нужно было двигаться дальше.

Здесь я отступлю немного от хронологии тех событий и отмечу, насколько важно определиться по карте, сориентировав ее верно на местности, чтобы место захоронения было правильно указано в извещении родственникам.

И вот почему я останавливаюсь на этом.

Лет через 25 после Победы военная служба занесла меня на левобережную Украину, в Харьков. И я решил найти могилу моего старшего брата, погибшего в 1943 году на территории Запорожской области.

В «похоронке», полученной тогда нашей матерью, было сказано, что захоронен он "на северной окраине хутора Шевченко Шевченковского района Запорожской области".

Казалось, что проще: бери карту и вперед! Но не тут-то было. Такого района в этой области не оказалось. По справкам, наведенным в облвоенкомате, такого района в Запорожской области вообще никогда не было. А хуторов Шевченко в области насчитывается не то 9, не то 11, а сколько их было до войны, еще нужно уточнять.

Скольких трудов и времени мне и облвоенкомату понадобилось, чтобы с помощью архива Министерства обороны СССР по датам прохождения с боями той воинской части, которая прислала «похоронку», выяснить, в каком из хуторов с этим названием она вела бои в день гибели брата, а потом установить, в какую братскую могилу и откуда уже после войны сносили останки погибших воинов. Только спустя многие месяцы напряженной переписки мне удалось, наконец, положить цветы и припасть к земле, укрывшей навечно моего старшего брата, служившего мне идеалом человека.

А ведь и сейчас, спустя почти 60 лет после войны, многие потомки погибших не могут найти могилы героев, чтобы поклониться их праху.

Ну, а тогда рота, теперь практически уже в двухвзводном составе, двинулась дальше выполнять поставленную задачу. Уже на закате нас обстрелял противник. Огонь велся со стороны березовой рощи, получившей у нас из-за ее очертаний на карте название «Квадратная».

Мы находились на западной окраине какого-то села. Расстояние до рощи было приличным, и многие надеялись, что пули нас не достанут, и не очень-то беспокоились об укрытии или маскировке.

Однако вдруг в роще заговорил немецкий крупнокалиберный пулемет, и стоявший у стены какого-то деревянного сарая рядом со мной высокого роста штрафник вдруг медленно стал оседать вниз, сраженный этой очередью, едва не задевшей также меня и тех, кто стоял рядом. Пуля пробила насквозь ему грудь. Замечу, что в штрафбате не было женского медперсонала, а санинструкторы назначались в каждом отделении из числа штрафников, которым выдавались дополнительно несколько перевязочных пакетов. Перевязали мы раненого и оттащили за сарай, а потом дальше на сборный пункт раненых.

Роща «Квадратная», оказывается, была тем последним рубежом, с которого противник перестал уходить со своих позиций. Они, эти рубежи, уже не были временными заслонами, и каждый из них мы вынуждены были брать с боем. Приходилось и отбивать контратаки, иногда по 3–4 за день, но наступательный порыв, несмотря на ощутимые потери, не угасал.

Теперь наше наступление стало идти труднее и значительно медленнее. Достаточно сказать, что иногда за день продвигались с тяжелыми изнурительными боями всего на 10–12 километров, а то и меньше.

В ночное время и наш комбат, и командир действовавшего снова рядом 110-го полка приостанавливали движение, давали возможность бойцам хоть немного отдохнуть и принять пищу, а иногда и подбодрить «наркомовскими» водочными дозами (100 граммов). Кстати, водка для воина в бою, при таком физическом и эмоциональном перенапряжении что лекарство от сильнейших стрессов. От таких доз не пьянели, но дух они все-таки поднимали, силы хоть немного, но прибавляли.

…Только к середине дня 25 июля мы выбили немцев с их последнего оборонительного рубежа между железной дорогой и автострадой Брест — Варшава. Здесь нам было приказано закрепиться и стоять насмерть, лишить противника возможности вырваться из клещей, в которые была зажата его брестская группировка. Вот теперь уже оседланная нами автострада показалась лезвием ножа, врезавшегося в наши боевые порядки. Противник стремился всей своей силой пролезть по этому узкому клинку и давил неимоверно на бойцов, причиняя боль, страдания и смерть.

Уже в этот день мы почувствовали на себе отчаянное стремление гитлеровцев вырваться из замкнувшегося кольца окружения. Они предпринимали атаку за атакой. Бои здесь сразу стали жестокими, упорными. Срочно окопаться — вот главное, что было необходимо, учитывая особенности местности, которые заключались прежде всего в том, что кругом был сравнительно густой, хотя и не старый лес и из-за этой густоты видимость была плохой. Ситуация складывалась острая, опасная.

Немец вел интенсивный, почти сплошной огонь, в том числе и разрывными пулями. А это воспринималось непривычно. Попадая в деревья, в густые их ветви и кроны, эти пули взрывались, создавая впечатление, что выстрелы звучат совсем рядом. Жуткое состояние, когда не знаешь, откуда стреляют: спереди, сзади, с боков или сверху…

Пришлось мне помотаться под огнем по своему взводу, от бойца к бойцу, контролируя состояние своей так спешно организуемой обороны, чтобы убедиться, что каждый занял наиболее удобную позицию. А в таком контроле нуждались, прежде всего, бывшие летчики, интенданты и даже танкисты, то есть те, кто не принадлежал ранее к царице полей — пехоте.

Враг лез напролом. И войску нашему пришлось еще до наступления вечера отразить аж пять вражеских атак! Это же почти каждые полчаса сплошные огневые вихри, несметные толпы орущих и безостановочно стреляющих, подчас до одури пьяных фрицев, которым, казалось, не будет конца! И все они рвутся на наши позиции. Жуткая ситуация, когда вроде бы и головы не поднять под автоматно-пулеметной круговертью, а нужно в этом аду вести ответный огонь, да еще более результативный, чтобы уложить врага, не дать ему шанса проскочить, проскользнуть. То тут, то там у нас появлялись убитые. А многие, даже сравнительно легко раненные оставались сражаться дальше. Могли законно уйти, но не уходили…

При отражении третьей или четвертой фашистской атаки во время моей очередной перебежки меня сбросило на землю сильным ударом по левой ноге, еще не успевшей окрепнуть после памятного ранения на минном завале в обороне. Ну вот, подумал я, опять этой ноге досталось!

Но, упав, не почувствовал боли. Осмотрел ногу, увидел отверстие в голенище сапога. Странно, дырка есть, а нога, вроде, цела. Полез в сапог рукой проверить, нет ли крови, но наткнулся на непривычно изогнутую ложку из нержавейки, которую всегда носил за левым голенищем. Вынул ее — и удивился… она была причудливо изогнута, просто изуродована. Оказывается, немецкая пуля то ли была на излете, то ли предварительно прошила ствол нетолстого дерева, но, уже не имея убойной силы, только пробила сапог и, попав в ложку, всю свою оставшуюся кинетическую энергию превратила в удар, сбивший меня с ног. Опять повезло!

Поистине, эта ложка, как тогда автомат, и были, наверное, моими талисманами. Жаль, ложку эту мне не удалось сохранить до конца войны. Не до сувениров тогда было.

К вечеру наши тыловики подвезли много боеприпасов, и каждый получил хороший их запас. Большинство бойцов даже набивали гранатами и патронами противогазные сумки, выбрасывая противогазы.

Наступавшая ночь была очень беспокойной. По автостраде под покровом темноты пытались прорваться бронемашины, с которыми наши пэтээровцы и противотанковые пушки-сорокапятки полка справились даже в темноте.

Не могу не отметить, что минометному взводу Миши Гольдштейна здесь крупно повезло. Отступая, немцы бросили целый склад своих 81-миллиметровых мин. Их конструкция и размеры удачно подходили к нашим 82-мм минометам. Нужна была только коррекция дальности стрельбы из-за несоответствия калибра. Этими трофейными минами Миша всю ночь вел, по существу, заградительный огонь по шоссе, чем помог нашим противотанковым силам громить фрицев, пытавшихся проскочить по шоссе на бронемашинах и автомобилях.

К рассвету на автостраде со стороны немцев показалась большая группа верховых на лошадях, а также пароконных повозок на резиновых колесах и даже орудий на конной тяге. Но встреченные сильным огнем артиллерии и наших минометчиков, те из них, кто уцелел, быстро повернули назад.

С утра 26 июля гитлеровские атаки следовали с неослабевающим ожесточением одна за другой. В одну из них немцы бросили 24 танка и до двух батальонов пехоты. Их поддерживала авиация. Вздымалась земля, разрывы бомб и снарядов сливались в сплошной грохот. На этот раз двум или трем танкам удалось прорваться. Но и только. Вся остальная армада уперлась в стойкость наших бойцов и гвардейцев дивизии. Сражались они самоотверженно, и моральный дух их оставался высоким. В бою, особенно в остром, напряженном, возникает состояние какого-то опьянения боем, когда уже нет ни страха, ни даже опасения за себя, а только радость битвы! Да, как ни странно, но именно радость, безотчетная, но весьма ощутимая. В таком боевом экстазе часто боец даже не замечает ранений. Знаю это и по себе, и по многим моим боевым товарищам.

Приведу несколько строк из военных мемуаров Н.В. Куприянова "С верой в Победу" о боевом пути 38-й Гвардейской Лозовской стрелковой дивизии. Конечно, о нашем штрафбате, действовавшем вместе с полками дивизии, здесь нет ни слова. Наверное, в то время на информацию о штрафбатах было наложено строжайшее табу.

…Основной удар пришелся по 110-му полку. Вражеские самолеты непрерывно висели над боевыми порядками. Казалось, в этом кромешном аду никто из бойцов и головы поднять не сможет. Так, вероятно, думали и вражеские танкисты, которые перешли в атаку.

Но стоило танкам и пехоте противника приблизиться, как они были встречены плотным огнем гвардейцев. По танкам наиболее эффективно вели огонь 45-мм орудия батареи полка… и взвод противотанковых ружей. Гвардейцами было отражено шесть вражеских контратак. Противник понес большие потери.

Да, потерь там у противника было очень много. Но и наши потери были невиданно большими. Как будто нам была дана своего рода «компенсация» за сравнительно более слабое сопротивление немцев в предыдущие дни и за менее ощутимые потери, которые мы несли на прежних этапах наступления.

Я уже упоминал, что во время войны в нашем штрафбате никогда не появлялись никакие корреспонденты. И после войны ни в каких из прочитанных мною военных мемуаров, даже в книге бескомпромиссного и прямодушного генерала А. В. Горбатова, не упоминалось о действиях штрафников ни на нашем Белорусском фронте, ни на других. Когда мне попалась в руки цитируемая здесь книга, я надеялся найти в ней упоминание о нашем ШБ. Ведь столько времени бок о бок в очень нелегких условиях действовали мы со 110-м полком этой дивизии! Но нигде ни слова!

Пожалуй, этот факт тоже стал причиной того, что я взялся за перо, чтобы осветить незаслуженно забытые страницы боевой истории Великой Отечественной. Ко дню 40-летия Победы, в 1985 году, мне удалось разыскать и организовать встречу фронтовых друзей по нашему штрафбату.

Встреча через сорок лет открыла нам одну истину: ох, как меркнут в памяти многие детали тех штурмовых, огненных ночей и дней, как время меняет прошлые впечатления, оценки событий. Но самое трудное, самое опасное, как правило, помнится до мельчайших подробностей.

Среди немногочисленных моих друзей-фронтовиков, доживших до 40-летия Победы, на встречу приехал и генерал-майор Филипп Киселев, который тогда, под Брестом, был капитаном, первым помощником начальника штаба батальона, или ПНШ-1, как тогда эту должность именовали.

По роду своих, уже генеральских, должностных обязанностей он не раз бывал на месте тех боев под Бяла Подляской. Там была, рассказывал он, большая ухоженная братская могила советских воинов. Пожалуй, не было больше нигде могил, на камнях которых было бы столько имен офицеров. А это были в основном имена погибших там штрафников. Судя только по этой могиле, можно было догадаться, какой большой кровью досталась нам Победа вообще и освобождение Бреста в частности.

Вот тут в нашей общей памяти не было разночтений. Все помнили детали тех жестоких боев. Воевали там все решительно и мужественно. Никто не оставлял своих позиций. Ведь до дня, когда окруженная группировка немцев была пленена, еще двое суток гитлеровцы отчаянно пытались прорваться на запад. Но и гвардейцы, и штрафники стояли насмерть. Как под Москвой, как в Сталинграде.

До какого же предела напряжения дошли мы и наши бойцы в те дни, если у нас под конец исчезло само чувство страха быть убитым!

А в тот день, 26 июля в очередной из фашистских атак, предпринятых с самого утра, немцы, пытающиеся прорваться через наш участок, шли плотной массой. Теперь, уже без прежней спеси, шли они не в полный рост, а ползли, прижимаясь к земле, то ли под угрозой расстрела своими же офицерами (а их грозные голоса доносились до нас), то ли в отчаянии. Им удалось приблизиться к нашим позициям на расстояние броска гранаты, однако несмотря на их шквальный огонь, гранатами забросали фашистов мы.

И когда я поднялся из окопа и швырнул в эту ползущую массу очередную гранату, рядом со мной был убит пулеметчик. Бросился я к замолкшему «Дегтяреву» и в этот момент почувствовал сильный удар, будто мощным электротоком, в правое бедро и полностью перестал ощущать правую ногу (это было "слепое пулевое ранение в верхнюю треть правого бедра с повреждением нерва").

Атака была отбита, фрицы, оставшиеся в живых, поползли назад. В образовавшемся затишье мой верный ординарец Женя оттащил меня в какое-то углубление вроде воронки и побежал искать санитарку.

Ни моего индивидуального перевязочного пакета (ИПП), ни того перевязочного материала, который был у санитарки, явно не хватало для тугой, давящей повязки. От предложенного мне Женей его перевязочного пакета я отказался. Ведь никто не застрахован, что он ему самому не понадобится! Пришлось использовать мою пропотевшую, просоленную нательную рубаху.

Закончив перевязку, поволокли они меня на полковой пункт сбора раненых, который был метрах в двухстах от линии огня. Женю я отослал к своему заместителю Сергею Петрову, чтобы передать ему: теперь он командует взводом. Наверное, через час подъехала повозка, на которую и погрузили нас, человек 15. Лошадь была трофейная, эдакий здоровенный битюг-тяжеловоз. Он бы, конечно, увез не одну такую телегу. Рядом со мной сидел боец моего взвода со страшным ранением лица. Разрывная пуля попала ему сбоку в переносицу и превратила его левый глаз в зияющую кровоточащую дыру. Сколько мужества и терпения было в его до меловой бледности сжатых кулаках. И молчал он как-то неестественно, отрешенно, преодолевая, видимо, неимоверную боль и боясь разжать плотно стиснутые зубы, чтобы не дать вырваться стону или крику.

Доставили нас на ПМП (полковой медпункт), а там заполнили на каждого первичный документ о ранении, так называемую "Карточку передового района", которая подтверждала, что ранение получено в бою. Оттуда, уже на грузовичке, забитом до предела лежачими и сидячими ранеными, отвезли нас в ближайший медсанбат.

Разместили всех в почти "под завязку" заполненном очень длинном сарае на толстом слое расстеленной на земляном полу свежей, ароматной соломы и сена, строго-настрого предупредив, чтобы никто не вздумал курить. Сгорим ведь все! Ощупав свои карманы, я понял, что трубку свою где-то в этом бою потерял.

А жаль, она мне долго и верно служила.

Какой родной, почти забытый мирный запах шел от этой нашей общей постели, так отличавшийся от пропитавшего всех нас запаха пороховой гари, пота и крови…

Не дождавшись прихода врачей или кого-нибудь из медперсонала, чтобы показать свой документ о ранении, в котором было указано на необходимость первоочередной врачебной помощи, я, так и не почувствовав боли, сладко заснул.

Спал, по-видимому, недолго. Разбудила меня медсестра. Увидев ее, я понял, что снова попал в тот же медсанбат, где меня ставили на ноги после моего злополучного подрыва на мине ровно месяц тому назад, 26 июня. Вот такое совпадение и по времени и по месту. Будила меня уже знакомая сестричка Таня (помню, она была из Калинина), с которой во время моего первого пребывания в этом медсанбате мы развлекали раненых исполнением под гитару русских романсов. Помню, больше других нашим слушателям нравился тот, в котором пелось про каких-то чаек над каким-то озером. Все забылось, даже песня! Не забылись только бои, страшные, кровавые!

…Радостно было сознавать, что попал в руки уже знакомых врачей, и сразу же родилась надежда, что с моим нынешним ранением они справятся так же успешно и я скоро смогу вернуться на фронт.

На носилках меня отнесли в предоперационную, размещавшуюся в одном из классов небольшой школы или чего-то похожего на нее. Из другой комнаты доносились стоны, крики. Как оказалось, там была операционная. Из нее, перекрывая стоны раненых и голос врача, гремел отборный русский мат.

Вскоре все стихло и оттуда на носилках вынесли укрытого с головой человека. Таня мне объяснила, что у него было очень тяжелое ранение, но его почему-то не брал наркоз. И то ли от передозировки его, то ли от тяжести ранения он скончался на операционном столе.

Как я узнал потом, это был мой штрафник, летчик из дивизии, которой командовал сын Сталина Василий. В свое время этот Петухов много интересного рассказывал о своем комдиве. И я тогда не мог даже представить, что судьба когда-либо сведет меня с сыном нашего генералиссимуса.

Следующим на операционный стол поволокли меня. Вспоминаю, как какой-то липкий страх овладел мною. Так не хотелось, чтобы и со мной произошло на этом столе то же, что и с моим предшественником. Именно здесь, а не на поле боя. Одно дело, если в похоронке напишут "погиб смертью храбрых в бою", а другое дело — "умер от ран"…

Примерно такое же ощущение страха я испытал в обороне под Жлобином, когда впервые на какой-то лесной поляне, где не было никаких окопов, попал под артиллерийский налет немцев. Тогда мне казалось, что свист каждого подлетающего снаряда — это свист «моего» снаряда, который летит прямо в меня. И уже через несколько минут, казавшихся мне чуть ли не вечностью, единственным моим желанием было: пусть уж скорее прилетит именно «мой» снаряд и все будет кончено. Сознаюсь, что то был страх сильный, почти животный. Но ведь вся «хитрость» на войне — не отсутствие боязни, а умение преодолевать ее, подавлять в себе страх.

Да и научился я различать свист или шорох мимо летящих снарядов, которым вовсе и необязательно было кланяться. Ну, а здесь, в медсанбате, проявился страх какого-то другого свойства и пропал он как-то сам собой.

Теперь наступала уже другая страница моей фронтовой эпопеи, госпитальная. О ней я поведаю в другой главе.

ГЛАВА 5

Второе ранение. Побег из госпиталя. Чужой орден. Обед у ксендза. Новый комбат. Восстание в Варшаве. Выход на Наревский плацдарм

…День светлый, в окна брызжет яркое солнце. Хирург — женщина, из-под маски видны только глаза и четкие линии тонких, с изломом бровей. Видимо, в медсанбате это новый человек, при первом моем пребывании здесь я ее не видел. Еще несколько человек в ослепительно белых (так показалось мне после многодневной пыли и не смывавшейся долго грязи и копоти на лице и руках) халатах раздевают меня, привязывают мои руки и ноги. Понятно, зачем: чтобы не брыкался во время операции. Не сопротивляюсь.

Одна из сестер в маске, видимо уже немолодая, становится у изголовья и набрасывает мне на лицо тоже марлевую маску, а остальные снимают пропитанную кровью и уже подсохшую, уж очень массивную повязку, почти шепотом и беззлобно ругают того, кто ее соорудил. А я с благодарностью вспоминаю ту неумелую девушку-санитарку. Все-таки кровь она остановила!

Сестра начинает понемногу лить эфир на мою маску, а хирург ровным, приятным голосом говорит: "Сейчас даем вам наркоз. Вы уснете и саму операцию не почувствуете. Так что будьте спокойны, расслабьтесь и начинайте считать: раз, два, три…"

Какой-то бес вселился в меня, и я ответил: "Считать не буду. Делайте так!" Но постепенно, с каждым очередным моим вдохом голоса окружающих стали отдаляться. Сестра у изголовья что-то меня спросила, но отвечать стало лень и я почувствовал, что к моей ране уже прикоснулся скальпель хирурга. Боли никакой, будто режут не кожу, а распарывают брюки на мне, хотя знаю, что их уже давно сняли.

И все. Почти мгновенно провалился в глубокий черный омут. Все исчезло.

Уже в помещении, где лежат прооперированные, очнулся от легких шлепков по щекам и хорошо знакомого голоса сестры Тани: "Проснись, проснись! Все уже закончилось". Первое, о чем я спросил и что меня больше всего волновало как вел себя на операционном столе и не ругался ли матом. И рад был услышать: "Ты был абсолютно спокоен и ничем не мешал хирургу".

Или от воздействия наркоза, или от безмерной усталости за последние несколько бессонных суток, но я снова уснул. Спал беспробудно остаток дня, ночь и только к обеду следующего дня окончательно проснулся.

Непривычное ощущение непослушной ноги несколько обеспокоило меня. Однако мои опасения по этому поводу уже знакомый врач, который когда-то «опекал» мою другую ногу при первом визите сюда, развеял словами: "Подумаешь, нервик один поврежден! Срастется, все войдет со временем в норму".

А еще этот врач сказал, что я должен благодарить судьбу за то, что пуля прошла в нескольких миллиметрах от крупной артерии. Если бы этот сосуд был пробит, то мне не суждено было бы выжить, истек бы кровью. А если бы на те же несколько миллиметров пуля отклонилась в другую сторону, то мой частично поврежденный нерв был бы перебит полностью и восстановить управление ногой было бы даже теоретически маловероятно. И тогда финал — калека на всю оставшуюся жизнь. Но судьбе, видно, угодно было снова пожалеть меня.

А пулю из раны во время операции, оказывается, не извлекли. Она как-то хитро обошла кости таза, сразу ее не нашли (рентгена не было) — объявилась она через год и стала мешать мне и сидеть, и лежать (вырезали ее вскоре после войны, совсем в другом госпитале).

Вскоре нас, большую группу тяжелораненых, эвакуировали в армейский тыл, в эвакогоспиталь, так как медсанбату нужно было принимать новых раненых, а затем и менять место дислокации, перебираясь ближе к своей дивизии, продвинувшейся к тому времени вперед.

Судя по тому, что за эти дни в медсанбат поступало большое количество раненых, бои шли ожесточенные: из прочного окружения все еще пыталась вырваться группировка немецких войск.

Наша 38-я Гвардейская вместе со штрафбатом к середине дня 27 июля надежно заперла и удерживала кольцо окружения, соединившись с войсками, обошедшими Брест с севера. К рассвету 28 июля часть сил немцев в Бресте и окрестностях была пленена, но попытки оставшихся вырваться все еще не прекращались.

Москва салютовала доблестным войскам Первого Белорусского фронта, освободившим областной центр, город Брест, двадцатью артиллерийскими залпами из 224 орудий! Радостно было сознавать, что и наша кровь была пролита не зря.

Как потом мы узнали, всем участникам этих боев Приказом Сталина, Верховного Главнокомандующего, была объявлена благодарность. И впервые нам, воинам штрафного батальона, были вручены специальные документы об этом. Нетрудно догадаться, какое значение имели эти типографские бланки с портретом Верховного для поднятия духа наших бойцов, какие положительные эмоции ими были вызваны…

Уже после войны из множества военных мемуаров я почерпнул сведения о подробностях тех боев, свидетелем которых из-за ранения уже не был. Привожу опять строки из книги Н.В. Куприянова "С верой в победу", наиболее подробно описывающего этот период, который прямо касался и нашего батальона.

…Противник силами более дивизии атаковал части 38-й дивизии и к утру 28 июля потеснил их. Подразделения дивизии (а значит, и роты штрафбата) сражались самоотверженно. Получив ранения, гвардейцы (а мне было известно, что и штрафники тоже) оставались в строю и продолжали выполнять боевую задачу. В уничтожении врага существенную помощь оказала штурмовая авиация фронта.

Гвардейцы 110-го полка (а с ним действовал и наш штрафбат) мужественно и стойко оборонялись, и отбили десять (!) контратак численно превосходящих сил противника. Его пехота и танки, не добившись успеха с фронта, обошли полк с флангов…

Далее из книги явствует, что к утру 29 июля, преследуя уже разгромленные и расчлененные в этих очень сложных условиях группы противника, наши войска завершили полное их уничтожение и вышли в район Бяла Подляска. Так что за время, пока я находился в медсанбате, завершились столь памятные бои батальона в составе 38-й Гвардейской Лозовской стрелковой дивизии…

Ну, а в госпитале — снова перевязки. Дня через два не то чтобы разрешили, а настоятельно рекомендовали не только вставать, но и по мере возможности двигаться. Однако нога продолжала оставаться нечувствительной и непослушной. Тем не менее с помощью изобретенного мною «привода» из ремешка я приспособился ходить довольно уверенно, хотя и не так быстро, как хотелось бы.

Госпиталь, вернее — та его часть, где были мы, раненые офицеры, располагался в каком-то большом помещении, а наши койки и нары были двухъярусными. Меня, «безногого», конечно, разместили на нижнем этаже, а надо мной лежал симпатичный, моих лет, тоже старший лейтенант, Николай, рука которого была в гипсе — пуля раздробила кость.

Познакомились, как в таких обстоятельствах говорят, случайно, но быстро и крепко подружились. Много общего было у нас и в биографиях, и в суждениях. Так на войне бывает: короткая встреча, но крепкая дружба и память на всю жизнь. Нашей медсестрой была татарочка Аза, девушка образованная, много знающая, с ней было интересно общаться. И вскоре между Николаем и Азой завязались более чем дружеские отношения. Я попросил Азу, если это возможно, достать что-нибудь почитать, благо времени, свободного от перевязок и других лечебных процедур, было много, да и соскучился по возможности вдоволь насладиться чтением. И рад был безумно, что в госпитале оказалась приличная библиотека.

Читать я научился в очень раннем детстве. И учил меня этому мой старший брат Иван. В пятилетнем возрасте я уже развлекал своим чтением взрослых. Усаживали меня вечером на стол перед керосиновой лампой, и я вслух, не признавая никаких знаков препинания, читал далеко не детские книжки. До сих пор помню книгу «Житье-бытье», автором которой был не то Дорохов, не то Шорохов. Содержание книги этой тоже помню, и теперь понимаю, что она отнюдь не была предназначена даже для более взрослого ребенка.

А когда пошел в школу, то уже во 2-м или 3-м классе прочел среди множества разных книг и «Айвенго» Вальтера Скотта, и "Всадник без головы" Майн Рида, сокрушался и плакал о судьбе Эсмеральды и Квазимодо из "Собора Парижской богоматери". Потряс меня тогда Максим Горький "Старухой Изергиль", и пылающим сердцем Данко, и своими «Университетами». "Вместе" с Коленькой Иртеньевым прожил "Детство, отрочество и юность" Льва Толстого. Помню, уже в 6-м или 7-м классе «выкрал» у старшего брата очень интересную книгу "Золотая голытьба" (автора забыл), которую читал запоем по ночам. В нашей сельской библиотеке я успел перечитать все, что там имелось, и взялся было (кажется, еще в 4-м классе) за сочинения Ленина. Удивился тогда, увидев на библиотечной полке целую шеренгу его книг.

В домашней библиотеке отца моего были давно мною прочитанные сочинения Гаршина, Мамина-Сибиряка, Гарина (Михайловского) и других писателей. Как ни предупреждала меня библиотекарша, что мне будет трудно читать труды Ленина, я все-таки настоял на своем. Но с первого же тома, так ничего и не поняв в нем, отказался от этой идеи. В военном же училище, когда мне довелось из-за обмороженного пальца ноги несколько дней провести в казарме, я успел прочитать известные произведения Драйзера и других писателей.

Так что знакомство и приятельские отношения с Азой оказались и мне весьма кстати.

…Недели через две в связи с продвижением линии фронта вперед госпиталю предстояло перебазироваться на новое место, поближе к передовой, и многих из нас должны были эвакуировать в глубокий тыл на долговременное лечение. А это значило, что потом нас направят не только не в свои части, но, может, и на другие фронты.

Я уже говорил, что мой романтизм и юношеское самолюбие рождали во мне гордость за то, что мне доверено командовать даже старшими офицерами, хотя и проштрафившимися, вести их в бой. И я никак не хотел лишаться этого своего необычного статуса. Да и у Николая было настроение после госпиталя обязательно вернуться в свой родной боевой коллектив. У нас был даже разговор с одним солидного возраста майором из раненых, начальником штаба какого-то гвардейского полка. Он уговаривал нас обоих после излечения прибыть к нему в полк на должности командиров рот, или к нему в штаб. Но мы были непреклонны!

Меня это предложение не прельщало еще и потому, что в штрафных батальонах должность командира взвода и так приравнивалась к должности командира роты, даже штатная категория была «капитан». Кроме того, денежный месячный оклад был, как у гвардейцев, на 100 рублей выше, чем в обычных частях, поэтому шутя мы называли свой штрафбат "почти гвардейским". И если в обычных и даже гвардейских частях пребывание один день на фронте засчитывалось за три, то в штрафбатах — за шесть дней!

И вот, чтобы избежать нежелательной для нас эвакуации, мы решили бежать поближе к фронту, с тем чтобы попасть в какой-нибудь другой прифронтовой госпиталь долечиваться. Понимая, что без первичного документа о ранении ("карточки передового района") нам будет сложно объяснить свое появление там, мы решили попросту выкрасть эти карточки. Но не хотелось подставлять под неожиданный удар Азу, у которой они находились. Уговорили ее содействовать нашему побегу тем, что она на некоторое время отойдет от картотеки, а мы в это время сделаем свое "черное дело" и сбежим.

Под шум и неразбериху, связанные со свертыванием госпиталя и отправкой раненых, мы, забрав карточки и предварительно собранные нехитрые свои вещи, скрылись из виду. Смешно, наверное, было видеть со стороны двух молодых лейтенантиков: одного с рукой в гипсе и на перевязи, а другого — ковыляющего при помощи странного устройства из поясного брезентового ремня. Крадучись, мы хотя и медленно, но упорно удалялись от расположения госпиталя, грузившегося в автомобили.

Нам удалось незамеченными пройти километра два до перекрестка, на котором стояла прехорошенькая регулировщица. Уговорили ее остановить машину, идущую в сторону фронта, и вскоре, неуклюже взобравшись в кузов, мы уже стремительно удалялись от своего госпиталя, в котором провели больше двух недель.

Передвигаясь с переменным успехом, "на перекладных", не всегда удачно и нередко пешком, мы через трое суток наткнулись, уже совсем недалеко от линии фронта, на полковой медпункт артиллеристов и попросили сделать мне перевязку, тем более что под повязкой я чувствовал какой-то зуд. Гипс на руке Николая решили пока не трогать.

Сравнительно молодой, хотя и усатый капитан-медик завел нас в палатку под флагом с красным крестом. Когда он разбинтовал мою рану, я в ужасе увидел копошащихся в ней белых жирных червей величиной не менее двух сантиметров в длину.

Наверное, моя физиономия сказала о моем испуге больше, чем я мог выразить словами, потому что доктор сразу стал меня успокаивать: "Не бойся, лейтенант, это хорошо, что эти три дня они тебе чистили рану, убирали гной и не дали ей сильно загноиться. Опасности никакой нет". Вычистили и обработали рану, перевязали и отпустили с миром, подсказав, в каком направлении двигаться до ближайшего медсанбата. Каково же было мое изумление, когда я узнал уже знакомый мне медсанбат! Ну, опять невероятное совпадение и везение!

Николай свой путь в госпиталь проходил через какой-то другой медсанбат, но и меня, и его приняли хорошо. Вначале там подумали, что я успел получить еще одно ранение, но когда мы рассказали, какими мотивами руководствовались, сбежав из госпиталя, нас поняли.

Это произошло числа 15-го августа. А уже 18-го (это был День военно-воздушного флота) нас снова эвакуировали в ближайший госпиталь. На фронте «наркомовские» 100 граммов выдавали не только в наступлении, но и по праздникам. А поскольку это был праздник, хотя мы к авиации никакого отношения не имели, перед отправкой мы пообедали и выпили положенное по этому случаю.

Везли нас недолго. Не знаю, только ли у меня случалась такая странная череда совпадений, но привезли нас в небольшой польский город за Бяла Подляской в тот же госпиталь, из которого мы бежали! Перебазировавшись, он уже принимал раненых на новом месте. Николай сразу же бросился искать Азу. И здесь, по случаю праздника, нам перед обедом тоже предложили по 100 граммов. Естественно, мы не отказались и от второго обеда, и от второй чарки водки.

Не успели опомниться от случившегося, как нас срочно повели к начальнику госпиталя. Это был небольшого роста, будто высохший подполковник, на тщедушной фигуре которого узкие медицинские погоны казались даже широкими. Однако он обладал таким удивительно не подходящим к его малому росту «громовым» басом!

Как он на нас кричал! Казалось, стены комнаты, в которой это происходило, вибрировали и дрожали, как во время артналета или бомбежки. И дезертирами нас называл, и грозился нас направить в штрафбат, поскольку уже донес в особый отдел о нашем побеге, совестил нас тем, что по нашей вине жестоко наказана медсестра, а для крепости внушения разбавлял свои тирады специфическими российскими сочными выражениями.

Мне почему-то (может, виной тому была праздничная двойная доза спиртного) все происходящее казалось, скорее, смешным, чем грозным. В ответ я спокойно ответил ему, что штрафбат мне давно и хорошо знаком, а дезертируют обычно все-таки не к фронту, а от фронта. Медсестра же тут вообще ни при чем, так как мы просто-напросто элементарно выкрали свои документы во время предэвакуационной суматохи.

Видимо, несмотря на свой оглушающий бас, подполковник был отходчив. Сравнительно быстро он смягчился, но все еще строгим тоном взял с нас слово, что если нам заблагорассудится повторить наш «подвиг», то мы поставим его в известность. И тогда он сам поможет нам сделать это более разумно.

Ну, и слава богу. Только сестричку Азу было жаль. Зла она на нас не держала, так как мы втянули ее в эту авантюру с ее же согласия. А радость Азы от встречи с Николаем была такой бурной, такой безграничной, что мне показалось, будто и хорошо, что так получилось.

Мне показалось, что мой новый лечащий врач-капитан, весьма миловидная женщина лет, наверное, тридцати, уж очень внимательна ко мне. Вначале это мне льстило. И я вспомнил, что когда проходил службу под Уфой в Южно-Уральском военном округе, у нас в полку была тоже врач-капитан. В нее буквально все офицеры полка были влюблены и часто по явно надуманному поводу старались попасть к ней на прием. Понять их можно было. Капитан медслужбы Родина была удивительно стройной, яркой брюнеткой необыкновенной красоты, с огромными карими глазами под словно летящими крыльями бровей и пышной прической под кокетливо надетой пилоткой. И "Песню о Родине", в которой были слова "Как невесту, Родину мы любим", пели тогда в строю чаще других песен. Правда, надежд на роман с ней ни у кого не было: одним из заместителей командира полка был ее муж, майор Родин, орденоносец, внушительных размеров красавец.

Но здесь, в госпитале, это внимание стало меня несколько угнетать. И вот как-то она попросила, чтобы я вечером, как стемнеет, пришел в назначенное ею место «поговорить».

Или потому, что эта докторша была, вероятно, лет на 10 старше меня, а скорее потому, что мои чувства к любимой девушке Рите, с которой я познакомился еще под Уфой (этому в моих воспоминаниях будет посвящена отдельная глава), были весьма сильны, но я не пошел на это свидание.

Конечно же, отношение ее ко мне сразу изменилось, я был передан для дальнейшего «досмотра» и лечения другому врачу — мужчине, чему был весьма рад. Ведь и Николаю, и Азе, да и всем в нашем батальоне я говорил, что женат, имея в виду, конечно, Риту. Был уверен, что наш с ней «почтовый» роман обязательно закончится, если не убьют, свадьбой.

Почему-то уже через несколько дней в госпитале снова начали формировать команды для отправки в тыл. Только собрались мы, помня слова начальника этого лечебного учреждения, идти к нему, как наша «попечительница» Аза сама нас разыскала, чтобы радостно сообщить, что по распоряжению подполковника мы зачислены в команду выздоравливающих и будем переезжать на новое место вместе с госпиталем.

Поняли мы, что начальник госпиталя своим распоряжением упредил нас от повторения того «фортеля», который мы выкинули раньше.

Да мы и действительно стали уже похожи на выздоравливающих. Молоды мы еще были очень. А в молодости легче срастаются переломы, рубцуются и заживают раны, быстрее рассасываются шрамы на коже и рубцы на сердце.

У Николая сняли гипс, хотя рука его еще находилась на перевязи и он ходил на лечебную физкультуру. А я стал понемногу ощущать первые признаки восстановления самостоятельных движений ноги. И хотя от «шлеи» совсем еще освободиться не мог, стал тоже упражняться по указанию лечащего врача.

На следующий день всех нас погрузили на прибывшие автомобили и перевезли в польский городок Калушин, освобожденный еще 1 августа. Не помню, как далеко он был от Варшавы, но передовые войска Фронта, вырвавшиеся вперед, уже кое-где форсировали Вислу южнее польской столицы.

Разместили нас в каком-то хорошо сохранившемся здании на втором этаже, в небольших комнатах по 5–6 человек (к такому комфорту мы еще не были привычны!). И вот к нам в офицерскую «палату» поступил раненый капитан из нашего штрафбата (он после ранения не вернулся в батальон) и сообщил мне приятную новость. Приказом Командующего 70-й Армией состоялось награждение за бои по окружению брестской группировки немцев, и я был награжден орденом Отечественной войны.

Думаю, вам понятна моя радость по этому случаю. И когда по нашим палатам стал ходить хиленький очкарик, местный фотограф, все мы с удовольствием принимали его приглашения запечатлеть себя. А ребята уговорили меня сфотографироваться уже с двумя орденами: моей "Красной звездой" и предложенным мне для этого случая чьим-то орденом Отечественной войны II степени.

Я, не особенно раздумывая, согласился на это и, наверное, понятно было мое волнение, когда я получил довольно приличного качества фотографии "дважды орденоносца". Не выдержал и тут же написал письма маме с сестренкой на Дальний Восток и Рите.

В том, что эта авантюра фотографирования с чужим орденом вскоре поставила меня в весьма «пикантное» положение, я убедился довольно быстро. И это был хороший урок на будущее.

А между тем нога моя медленно, но верно становилась послушной. Стойким оставалось только полное отсутствие чувствительности в боковой мышце правого бедра. Ощущение было такое, будто поверх кожи приклеена толстая брезентовая заплата. По совету врачей я каждый день делал этой мышце длительный и довольно жесткий массаж, превозмогая болевые ощущения. И такой массаж мне пришлось делать в течение 10 лет! Прав был доктор из медсанбата: со временем все восстановилось.

А здесь, в госпитале, время подходило к выписке. Николая выписали немного раньше, мы обменялись номерами полевой почты, но переписка между нами так и не завязалась. Я очень жалею до сих пор о том, что наша дружба так скоро прервалась, хотя память о ней осталась действительно на всю оставшуюся жизнь…

1 сентября с утра нас, большую группу офицеров, выписали из госпиталя. В моей справке о ранении было записано: "выписывается в часть с санаторным лечением до 17 дней". Видимо, никогда мне не понять, почему 17, а не 15 или 20!

И что означало это "санаторное лечение"? Где? Когда? Какой санаторий на фронте? Так я этого тогда и не понял.

А что касается прибытия в часть, то до сих пор удивляюсь, как нам удавалось разыскивать в той обстановке своих. Ну, когда тебе дают точку на карте — это понятно. Но вот из госпиталя, да еще найти ШБ, который может был передан в другую армию, не говоря уже о том, что вышел из состава той дивизии, с которой воевал, когда я его покидал по ранению? Топографические карты, как правило, оставались с нами и в госпитале, но за время лечения батальон, как и в данном случае, давно уже ушел за пределы листов карты.

Оставалось надеяться на офицеров дорожно-комендантских участков (ДКУ), организующих регулирование передвижения войск по крупным дорогам. Они были проинформированы и о дислокации некоторых воинских частей. Да еще мы надеялись на указки, устанавливаемые на перекрестках и развилках дорог. Указки эти, фанерные или из дощечек, элементарно просто показывали, в каком направлении проследовала, скажем, "Полевая почта № 07380" или просто "Хозяйство Осипова" (так обозначали наш ШБ). Кстати, аббревиатуру "8 ОШБ 1 БФ" некоторые армейские остроумцы расшифровывали не как "Восьмой Отдельный штрафной батальон Первого Белорусского фронта", а как "Восьмая Образцовая Школа Баянистов Первой Белорусской Филармонии". Лихо!

Попутными машинами, не очень-то охотно бравшими пассажиров, с пересадками, медленнее, чем нам хотелось, мы все-таки постепенно двигались к линии фронта. Мы — это трое из нашего батальона, я и два теперь уже бывших штрафника, правда, еще без офицерских погон, решивших передвигаться вместе. Добравшись часам к трем дня до какого-то городка с большой церковью (вернее, костелом), мы решили остановиться где-нибудь пообедать.

Зашли, как нам показалось, в далеко не бедный дом и попросили хозяина чем-нибудь нас накормить, имея в виду, что свой сухой паек, полученный в госпитале, мы присовокупим к тому, чем попотчует нас хозяин. Но напрасны были наши надежды…

"Ниц нема! Вшистко герман забрав" ("Нет ничего! Все герман забрал") вот такой стандартный ответ здесь, а потом и почти везде в Польше звучал при любой просьбе. Но позже мы убедились, что если поляку предложить что-нибудь стоящее на обмен или деньги, то вовсе не "вшистко герман забрав". Тогда находилось и сало, и «гуска», и «бимбер».

"Бимбер" — это польский самогон, настоянный на карбиде кальция. Дрянь первостатейная, этот самогон. А карбид, наверное, не столько перебивал стойкий сивушный «аромат» своим специфическим запахом, сколько употреблялся для того, чтобы обжигающим эффектом заменять недостающие градусы. Желудки у нас тогда еще были «огнеупорными», но головная боль потом мучила ужасно.

Познали это все мы гораздо позднее. А сейчас поляк нашел хитрый выход из положения. Он нас ловко переадресовал к ксендзу того костела, ворота забора которого были как раз напротив.

У него, дескать, немцы ничего не брали, он очень богатый и «советы» (так называл нас поляк) примет и угос ит хорошо. Ради интереса мы решили воспользоваться случаем посмотреть на живого ксендза.

Подошли к воротам, подергали за цепочку с кольцом, с той стороны зазвенел колокольчик и вскоре в воротах откинулась своего рода форточка, и в ней показалась ярко-рыжая, круглолицая, веснушчатая девица, с любопытством разглядывающая нас. Поняв, что мы хотим видеть ксендза, стремглав бросилась от этой амбразуры, забыв ее захлопнуть. А мы тоже стали с интересом разглядывать чисто убранный двор с какими-то постройками около костела. Успели разглядеть и нескольких, таких же румяных и пышных, девиц, которым, оказывается, тоже было интересно, кто там пришел.

Несколькими минутами позже та девица, что побежала доложить о нас, открыла калитку и провела нас к одной из построек во дворе, оказавшейся, по-видимому, добротным жилищем ксендза. Тот с широкой улыбкой встретил нас у входа и не менее широким жестом пригласил: "Прошу пройти ко мне, господа офицеры Красной Армии". Мы были просто изумлены его чистым русским языком и обрадованы, что нам не придется подыскивать слова и подбирать жесты для общения. И внешне он был благообразен, улыбчив, а глаза его были какими-то мудрыми.

Провел он нас в скромно, но хорошо обставленную комнату, видимо столовую, усадил нас на диван, сам сел в кресло напротив, и потекла у нас беседа. Собеседником он оказался весьма интересным, сыпал цитатами из "Вопросов ленинизма" Сталина, из "Краткого курса истории ВКП(б)", часто ссылался на Маркса… Ну и ну!

В общем, во всех этих вопросах он показался намного более сведущим, чем мы, хотя мы, вроде бы, тоже не лезли за словом в карман. Мы с его слов сделали вывод, что польский народ благодарен за освобождение, ему нравятся и Красная Армия, и сама советская власть, вот только если бы у нас не было колхозов. Почему все они, как мы потом убедились, так люто ненавидели колхозы, до конца мы так и не поняли, считая колхозы самой правильной формой сельхозпроизводства.

Но потом, значительно позже, мы убедились, что фашистская пропаганда долго, разнузданно и изощренно клеветала на Советский Союз, пытаясь разжечь в поляках ненависть к нашей стране и к советским людям вообще. Это уже после Победы нам показали пропагандистский фильм геббельсовского образца, оболванивавший головы и самим немцам…

Пока шла наша беседа, девицы поочередно (а их было, наверное, больше десяти!) шмыгали туда-сюда, накрывая на стол. И когда гостеприимный хозяин пригласил нас за стол, мы просто обомлели. Такого обилия разнообразных блюд, вин и закусок никому из нас до сих пор не доводилось видеть. Мы, конечно, не упустили случая. И вино было для нас необычным, и коньяк мы пробовали впервые (не понравился!). Узнали мы вкус и настоящей, фирменной польской водки «Выборовой» (отборной), и «Монопольки». Да и блюда многие были в диковинку

Да, поляк наш не ошибся: здесь «герман» ничего не забрал, а может, даже и добавил кое-чего. И беседа, и застолье продлились почти до темноты. Галантно, как умели, мы поблагодарили за гостеприимство, за отменный обед и за содержательную беседу и сказали, что эта встреча нам запомнится надолго. И верно, до сих пор помнится!

Вышли мы, сопровождаемые ксендзом и почти всеми девушками, следовавшими за нами в некотором почтенном отдалении, тепло попрощались с ксендзом, раскланялись и с девушками.

Вернулись мы снова к поляку, который нас так удачно отфутболил, чтобы и его поблагодарить за добрый совет. Ну, а здесь, под действием ксендзового угощения и доброго вина нам захотелось поговорить и с этим поляком. А поскольку уже стемнело, попросились и переночевать у него.

…Тертым калачом, веселым мужиком оказался этот хозяин. Дал он нам понять, что не такой уж он набожный католик, как, по-видимому, и многие другие поляки.

Переночевали мы у него, утром позавтракали своим сухим пайком с «кавой», которой угостил нас раздобрившийся хозяин. Оставили ему баночку американского плавленого сыра и тронулись в дальнейший путь.

Как ни странно, но нашли мы свой штрафбат более или менее легко, хотя нас несколько обескураживали указки "Хозяйство Осипова-Батурина". Подумали, что рядом с нашим батальоном разместилась еще и какая-то часть неведомого нам Батурина.

А оказалось, что наш комбат полковник Осипов ушел от нас на должность то ли командира стрелковой дивизии, то ли замкомдива. Вот это скачок! С командира батальона, пусть отдельного, пусть штрафного — сразу на дивизию! Хотя нам было известно давно, что на должности комбата штрафников он и звание полковника получил, и пользовался правами командира дивизии. Получил повышение и наш начштаба Василий Лозовой, ставший где-то начальником штаба бригады. Вместо него начальником штаба нашего батальона назначили его первого заместителя Филиппа Киселева, моего ровесника и друга.

Вообще, я уже говорил, что наши командиры подразделений имели права и возможности получать воинские звания на ступень выше, чем в обычных войсках: комвзвода — капитана, комроты — майора, зам. командира батальона подполковника. Такова была особенность штрафбата по его служебной иерархии.

Конечно, мы были рады этому назначению нашего «бати», но и сожалели, что ушел от нас заботливый, умный и честный командир. А вместо него комбатом был назначен подполковник Батурин. Пришел он к нам с одной медалью "ХХ лет РККА". Сам он был из числа политработников, прослуживших где-то в глубоком тылу страны всю войну.

Это был внешне не очень привлекательный мужчина лет около 50, небольшого роста, круглый как колобок, с животом довольно внушительных размеров. Лицом он очень напоминал Ивана Ивановича Бывалова из фильма «Волга-Волга», которого с блеском сыграл Игорь Ильинский, знаменитый комик.

Но Батурин оказался далеко не комиком, как вскоре стало ясно. А его командирским качествам, отношению к командному составу и к штрафникам еще предстояло проявиться.

До конца войны оставалось немало — как оказалось, более 9 месяцев.

В своих записках, присланных мне уже в 2001 году в помощь для работы над этой книгой, мой фронтовой друг Петр Загуменников незадолго до своей смерти от инсульта писал: "новый комбат был из политработников, перешедших в конце войны на строевую (командную) работу. По характеру был он капризен и вообще не пользовался таким авторитетом и у офицеров, и у штрафников, как его предшественник, полковник Осипов Аркадий Александрович".

В первый же день по прибытии в батальон, когда я сдавал документы в штаб, узнал, что действительно награжден, но не орденом, а только медалью "За отвагу". Я уже говорил, что эта медаль у нас, офицеров, ценилась не ниже солдатского ордена Славы. Конечно же, я был рад этой награде, но меня теперь мучили угрызения совести, что я сфотографировался в госпитале с чужим орденом Отечественной войны и разослал эти фотографии своим близким! Стыдно-то как!

Вручал медаль мне как-то не торжественно, не по-осиповски, новый комбат. Спросил, какие награды уже имею, и как-то недобро усмехнулся, когда я бросил взгляд на его единственную медаль, полученную не за боевые заслуги, а только по случаю 20-летнего юбилея Красной Армии.

Рукопожатие его было холодным, вялым, каким-то безразличным и оставило неприятное ощущение. Ну, а первое ощущение часто самое стойкое, и первое впечатление бывает иногда определяющим. Это почти всегда так: если предыдущий начальник был хорош, то нового встречают настороженно. Как-то он поведет себя с подчиненными, будет ли строг или мягок, справедлив или не очень, станет ли забота о подчиненных его главным делом или самым важным для него будут собственные амбиции и личное благополучие. Совсем немного времени прошло, чтобы мы смогли ответить на эти вопросы…

Итак, вместе с гордостью за «отважную» медаль пришло беспокойство. А удастся ли мне в будущих боях заслужить вообще какую-нибудь награду? Тем более — именно тот орден, который теперь мне нужен позарез! Решил никому об этой неприятности моей не сообщать, даже Филиппу Киселеву, с которым у меня были хорошие, дружеские отношения. И ничего никому не говорить о моей злополучной фотографии "дважды орденоносца".

Правда, о награждении меня медалью "За отвагу" не удержался, написал все-таки в те же адреса, но о конфузе с орденом — ни слова!

Батальон размещался где-то в районе Минска-Мазовецкого, что недалеко от Вислы и, кажется, южнее Варшавы. В памяти осталось только название. Помню, что рядом с нами в этом городе размещалась какая-то часть Польской Армии. Соседство это способствовало знакомству с польскими воинами ("жолнежами"). Кто знает, может, и в бою окажемся соседями…

Как мы и ожидали, почти все они были или русскими, или поляками, давно обрусевшими. Формировалось-то их войско в России. Непривычно было смотреть на их странный, по нашим меркам, головной убор «конфедератки» — это фуражки с квадратным, а не круглым, как у нас, верхом. И честь друг другу они отдавали не ладонью, поднесенной к головному убору, а двумя сложенными, средним и указательным, пальцами. Удивляли нас также их утренние и воскресные молитвы и богослужения.

Наше соседство было приятным еще и тем, что «поляки» часто устраивали вечера танцев, а у них было много солдат-женщин, так что танцевать было с кем. Многих из нас эти танцы как-то не интересовали, хотя некоторых все-таки влекло туда наличие девушек в польской военной форме. Однако их командиры строго пресекали романтические отношения с нашими офицерами и бойцами, хотя это им не всегда удавалось.

У наших соседей в это время шло интенсивное пополнение рядов за счет призываемых из освобожденных районов ("гмин" и "воеводств") и обучение вновь призванных «жолнежев». У нас тоже шло формирование одной роты и взводов усиления за счет нового пополнения, правда, не массового, как раньше. Хорошо, что большинство бойцов было с богатым боевым опытом, и они использовались нами в роли инструкторов. И делали это с охотой, с увлечением, каждый по своей собственной методике.

Немного освоившись после долгой разлуки с батальоном, я с горечью узнал о гибели некоторых моих друзей-офицеров, моих заместителей-штрафников и части командиров отделений и сожалел о том, что многие из моего взвода еще не вернулись после госпиталей. Как мне сообщили, погиб и славный командир отделения Пузырей. Он и сейчас, более полувека спустя, стоит перед моими глазами — худощавый, подтянутый, тонкие губы, острый взгляд, собранность во всем, весь в движении.

Встретили меня в батальоне тепло, «обмыли» и возвращение, и медаль. Командир роты Иван Матвиенко, получивший недавно из рук прежнего комбата за предыдущие бои под Брестом орден Суворова III степени, почему-то вновь формировал роту, тогда как некоторые вновь прибывшие на такие же должности офицеры находились в резерве. Может, я тенденциозен, но мне показалось, что Батурину мозолил глаза полководческий орден ротного.

Матвиенко настоял, чтобы я снова был зачислен в его роту, чему я был рад. Познакомили меня с некоторыми вновь поступившими в батальон офицерами. Среди них какой-то особой молчаливостью, суровостью и твердым характером выделялся командир пулеметного взвода неторопливый и, как оказалось вскоре, расчетливый и отважный старший лейтенант Жора Сергеев, уже много повидавший на фронте судя по огромному, во всю левую щеку шраму на лице. К тому времени наши пулеметчики, вернее, взвод, который формировал Сергеев, получили новые станковые пулеметы системы Горюнова. Они были почти вдвое легче прежних «максимов» (всего 40 кг вместо 70!). Лента, как и у «максима», вмещала 250 патронов.

Вместо Феди Усманова, еще не вернувшегося из госпиталя, временно (комроты почему-то был уверен, что Федя скоро вернется) в роту был зачислен младший лейтенант Иван Карасев, высокого роста, крепкого телосложения, удивительно спокойный человек.

В общем, формировались мы под наблюдением нового комбата и его штаба, а также под влиянием складывающихся обстоятельств весьма энергично. В это время в связи с редко поступающим пополнением формировали в первую очередь одну из стрелковых рот, а не одновременно все, как раньше, и этой роте придавали взводы — пулеметный, минометный и противотанковых ружей, предполагая, что теперь батальон будет вступать в бои не в полном составе, а поротно. И, конечно же, постоянно находился в стадии готовности взвод связи при штабе батальона, обеспечивающий связь воюющей роты со штабом в любых боевых условиях. Целыми днями с утра занятия, а после обеда — прием пополнения, изучение приговоров и определение места в боевом расчете взвода. Ни о каких 17 сутках, да еще и санаторного лечения не могло быть и речи, хотя капитан медслужбы Степан Петрович Бузун специально прикрепил ко мне своего фельдшера, лейтенанта медслужбы Ваню Деменкова, делавшего мне и перевязки еще не совсем зажившей раны, и ежедневные массажи, методику которых ему показал тот же доктор Бузун (этой методикой я пользовался еще долгие годы после войны, до полной нормализации чувствительности раненой ноги).

В эти дни мы узнали, что в Варшаве началось восстание. Уже тогда даже мы, еще малоопытные командиры, сожалели, что уж очень не вовремя поднялись повстанцы: ни наши войска им были практически не в состоянии помочь, ни они нам. Ведь войска нашего 1-го Белорусского фронта преодолели к тому времени с боями более 250 километров сильно укрепленной вражеской обороны, с развитой системой полевых укреплений, на сложной местности с естественными, трудно преодолимыми рубежами. Тылы и базы снабжения сильно отстали. Это и мы чувствовали, не ведя уже боев. Артиллерия, естественно, почти полностью израсходовала созданный перед началом операции «Багратион» боезапас, а большинство танков и другая техника нуждались в ремонте. Что же касается солдат и их командиров — они были измотаны до предела…

А то восстание, как мы узнали потом, началось еще 1 августа по сигналу польского эмигрантского правительства из Лондона, когда мы в составе нашей 70-й армии, как и многие другие войска фронта, еще только завершали очищение района окружения немцев, армия захватила Бяла Подляску и вела бои в районе Седлеца, что почти в 100 километрах от Варшавы.

И хотя передовые армии фронта к тому времени захватили Магнушевский плацдарм на Висле, южнее Варшавы, сил для дальнейшего наступления не оставалось, противник еще яростно сопротивлялся и ему даже удавалось наносить чувствительные удары по флангам войск фронта на других подступах к Висле.

Сколько было потом истрачено чернил и исписано бумаги, чтобы обвинить советское командование и лично Верховного Главнокомандующего Сталина в якобы умышленном нежелании помочь повстанцам! Однако организаторы этого восстания, руководители так называемой Армии Крайовой (в том числе генерал Бур-Комаровский), толкнувшие варшавян на опасную авантюру, вовсе не хотели этой помощи. Они боялись, что Красная Армия, войдя в Варшаву, не даст им захватить там власть, поэтому старались не допустить даже контактов повстанцев с командованием Красной Армии.

Нам из района нашей дислокации было хорошо видно, как над Варшавой появилась армада американских бомбардировщиков — "летающих крепостей" (их было, оказывается, 80, не считая истребителей сопровождения). Это было странное зрелище, когда они начали сбрасывать на парашютах грузы для восставших. Чтобы не попасть в зону зенитного огня немцев, самолеты летели на высоте более четырех с половиной километров! Естественно, с такой высоты грузы рассеивались далеко за пределы повстанческих районов — бо@льшая часть грузов попадала либо в воды Вислы, либо даже к немцам. И все-таки немецким зениткам удалось сбить два самолета из этой армады, и больше «крепости» в небе над Варшавой не появлялись.

Уже с 13 сентября по запоздалой просьбе руководителей восстания, наконец-то вышедших на связь со штабом маршала Рокоссовского, наша авиация начала снабжение повстанцев. И уже 18 сентября генерал Бур-Комаровский, руководивший восстанием из Лондона, сообщил по английскому радио, что налажена связь с командованием фронта и что советские самолеты непрерывно сбрасывают восставшим боеприпасы и продовольствие. Кроме того, наши самолеты штурмовали и бомбили немецкие позиции по заявкам повстанцев. Однако эта помощь по вине руководства АК пришла слишком поздно. Но, стремясь все-таки помочь повстанцам, маршал Рокоссовский развернул операцию по высадке десанта на противоположный берег Вислы в районы, указанные связными от АК. И когда подразделения Первой Польской Армии, несмотря на большие потери, переправились через Вислу, они попали в лапы к гитлеровцам. Оказывается, к моменту их высадки по приказу АК из этих районов срочно отвели и восставших, и подразделения АК. Как это назвать?..

В таких условиях, как вспоминает маршал, смысла в продолжении десантной операции не было. Пришлось все прекратить.

А руководство АК стало готовиться к капитуляции.

Как отмечал генерал С. М. Штеменко в своей второй книге "Генеральный штаб в годы войны" (Москва, Воениздат, 1974), "задуманная с холодной политической расчетливостью скоротечная акция Армии Крайовой превратилась в восстание народных масс Варшавы против гитлеровских захватчиков. Однако оно не было обеспечено и удары немцко-фашистского командования, в конце концов, привели к его полному разгрому".

Так из-за предательства руководства АК бессмысленно началось и бесславно закончилось восстание. Все эти подробности нам тогда не были известны, но в мемуарах и исследованиях они нашли широкое отражение, в том числе и в воспоминаниях Командующего 1-м Белорусским фронтом К. К. Рокоссовского. С какой болью об этом вспоминал маршал, поляк по происхождению, многие годы после войны возглавлявший Министерство обороны Польской Народной Республики.

Завершая описание того, что почти на наших глазах происходило в то непростое время, скажу, что период нашего формирования был очень напряженным. Командир роты взял в роту еще одного офицера, старшего лейтенанта Давлетова, который помогал мне формировать взвод и организовывать занятия по боевой подготовке. В дальнейшем ротный, видимо учитывая мое недавнее ранение и необходимость "санаторного лечения", то есть перевязок еще не совсем зажившей раны, перевел меня в резерв, а взвод полностью передал Давлетову, характером напоминавшему отсутствующего Федю Усманова: оба они были остроумными, незлобивыми, но с твердым характером. Вскоре вернулся Федя Усманов, хорошо «подремонтированный» в госпитале, и стало у нас в роте "два татарина", как они сами себя называли.

И все-таки в это время случались дни «разрядки», когда приезжала кинопередвижка и мы вечерами смотрели и веселые кинокомедии, и фильмы об известных полководцах гражданской войны, и короткие киноновеллы, где, например, комдив Чапаев со словами "Врешь, не возьмешь!" переплывает-таки реку и уже в наше время ведет в бой свою дивизию, и Николай Щорс со своим богунским полком громит фашистов, а памятный всем герой из кинотрилогии о Максиме проявляет чудеса героизма в борьбе с фрицами. Даже бравый солдат Швейк в исполнении Бориса Тенина умело водил за нос немецких генералов. Все это заметно поднимало и наше настроение, и боевой дух…

Жалели мы только о том, что к нам никогда не присылали фронтовых концертных бригад, в составе которых были известные артисты.

А как-то нас пригласили поляки, когда у них выступал девичий самодеятельный ансамбль песни и пляски из какого-то близко стоящего военного госпиталя. И это была такая радость для всех нас — и командиров, и штрафников!

Иногда здесь находили время и для розыгрышей. Так, начальник связи батальона старший лейтенант Павел Зорин устраивал такую шутку-розыгрыш: сажал рядом с группой беседующих офицеров своего радиста с рацией, который для нас будто бы искал в эфире музыку, сам же откуда-то из-за укрытия, на той же волне четким, под стать Левитану, голосом «передавал» "сводку Совинформбюро", содержащую якобы указы о награждении воинов, непременно включая кого-нибудь из присутствующих офицеров в список награжденных очень высокой наградой. Надо было видеть выражение лица этого офицера, когда он слышал свою фамилию в «указе». Да и потом, когда он вместе со всеми хохотал над розыгрышем.

Помню, однажды зашел разговор, кому на войне физически тяжелее всего. Многие высказывали свои доводы и, в общем, уже стали соглашаться с тем, что тяжелее всего пехоте. Не однажды штрафники-летчики, хлебнувшие пехотного пота, говорили, что все летные пайки, будь их воля, отдали бы пехоте. Но тут ввязался в спор любимец батальона Валера Семыкин, командир взвода связи, ставший вскоре помощником начальника штаба батальона.

Его довод заключался в том, что пехота захватила вражеский окоп или окопалась на новом рубеже — и все, дальше она физически уже отдыхает, если не окапывается или не отражает контратаку. А связисты с тяжеленными катушками и телефонным аппаратом все еще мотаются вдоль окопов, устанавливая телефонную связь между подразделениями, тянут провод к старшему начальнику метров на 500, а то и больше, в тыл или к соседу, а тут еще артобстрел порвет где-то провод — вот и бегает связист, навьюченный как ишак, да еще со своим вещмешком и своим оружием то туда, то сюда. Или же в походе десятки километров тащится с рацией, а в ней, матушке, килограммов 20–30. Команда «привал», все вповалку, отдыхают, а ты развертывай ее, давай связь с начальством. И когда почти все затихли, сраженные убедительными доводами Валеры, вдруг кто-то, кажется Вася Цигичко, в наступившей тишине сочным, густым басом спокойно и тихо сказал: "И все без толку". Через мгновение наступившей тишины разразился громкий хохот понявших шутку. Пожалуй, чуть ли не громче всех хохотал сам связист Валерий. К слову скажу, что Валерий был внешне удивительно спокойным офицером, по крайней мере три черты воедино слились в его характере: неподдельная искренность, неутомимая работоспособность и редкая скромность…

Формирование подразделений уже было в стадии, когда рота достигла готовности вести самостоятельно боевые действия, имея не только свои почти полностью укомплектованные взводы, но и готовые взводы усиления: пулеметный, противотанковых ружей, минометный, бойцы которых даже прошли этап овладения новым для многих штрафников оружием — они научились не только заряжать и разряжать, разбирать и собирать, но и метко стрелять из ПТР, пулеметов и сноровисто вести огонь из минометов.

Через моего друга, начальника штаба Филиппа Киселева нам стало известно, что вскоре мы получим боевую задачу. Обстановка тогда складывалась не лучшим образом.

Значительно севернее Варшавы в районе Пултуска-Сероцка 65-я Армия еще 5 сентября захватила плацдарм на реке Нарев и с трудом, но удерживала его. Однако после 15 сентября немцам удалось, двинув свою ударную силу — танки, потеснить «батовцев» и несколько смять фланги этого плацдарма. Но тогда плацдарм устоял. Немецкое командование называло Наревский плацдарм "одним из пистолетов, направленных в сердце Германии". И именно потому не прекращало усилий для его ликвидации. 4 октября, как пишет в своей книге "В боях и походах" Командарм 65-й генерал Батов Павел Иванович, "…последовал огромной силы контрудар. Это было для нас полной неожиданностью. Враг перешел в наступление. Немецкие танки дошли через боевые порядки чуть ли не до самого берега" (С. 452).

Как оказалось, оборона плацдарма местами не выдержала. "Многие батальоны стали отступать. С каждым днем увеличивались потери в войсках армии. Противник разорвал боевой порядок на стыке и вышел к Нареву… Во второй половине дня 6 октября фашистским танкам удалось вклиниться в нашу оборону. Его атаки продолжались до 10 октября". И далее генерал констатировал: "Нашему плацдарму на Нареве уделяли очень большое внимание и руководство Фронта, и представители Ставки во главе с Г. К. Жуковым" (С. 458–459).

В то время я, будучи всего только командиром взвода, по своему лейтенантскому, довольно узкому кругозору, не мог даже приблизительно судить о причинах этой неудачи. (Только после войны, изучая военно-исторические труды во время учебы в академии и воспоминания военачальников, я кое-что для себя прояснил, о чем упомяну ниже.) Но, видимо, на плацдарме создалась особо угрожающая обстановка, если Командующий Фронтом маршал Рокоссовский, как вспоминает генерал Батов, перенес свой наблюдательный пункт на НП 65-й Армии.

И по приказу Рокоссовского в помощь генералу Батову стали выдвигаться с других участков фронта и из фронтового резерва танковый корпус и несколько стрелковых дивизий.

Видимо, маршал вспомнил и о "банде Рокоссовского" (как наш ШБ величали немцы), о его напористости и бесстрашии, если нашему штрафбату было приказано 16 октября срочно грузиться в автомобили, чтобы убыть туда же, на плацдарм.

Мы, как маленький ручеек, влились в бурный поток войск, двигавшихся и днем и ночью к плацдарму практически без сколько-нибудь длительных привалов.

А навстречу этому потоку шли и шли вереницы едва плетущихся людей, освобожденных из фашистских концлагерей, с детьми, раздетыми и разутыми…

Обгоняли мы и армейские машины, часто с девушками-солдатками то ли передислоцирующихся госпиталей, то ли медсанбатов, а может, банно-прачечных отрядов (были и такие на фронте). Не знаю, с чем это связано, но как только попадались такие машины, наши бойцы кричали: "Воздух!", "Рама!", как при воздушной тревоге. Может быть, таким образом они проявляли к ним свое внимание?

Во время одной из коротких остановок в городе Вышкув, захваченном одновременно с плацдармом еще в начале сентября, мы по указкам узнали, что в нем организован фронтовой санаторий для командного состава. Вот, подумал я, откуда эта фраза о "санаторном лечении" в моей госпитальной справке. Видимо, тамошнее медицинское начальство полагало, что и взводным лейтенантам найдется в нем место. Может, и находилось, не знаю, хотя едва ли.

Вскоре мы достигли Нарева и за понтонным мостом через него остановились в каком-то небольшом населенном пункте (почему-то в этой местности многие малые села назывались "фольварками"). Там и остановился штаб нашего батальона.

Новый комбат, которого здесь встретил офицер связи штаба Армии, вскоре вызвал к себе ротного, капитана Матвиенко, а через некоторое время тот вышел и собрал нас, своих командиров взводов, и пояснил предстоящий план действий. Все время невольно сравнивал я действия Батурина с поступками бывшего нашего комбата Осипова. Сразу пришла мысль о том, что прежний комбат непременно бы сам вышел не только к офицерам, но и к штрафникам, воодушевил бы их своими добрыми напутствиями и пожеланиями. отодвигаясь от нас по времени, он не отдалялся, а наоборот, как-то ярче выделялся на фоне людей, по сравнению с ним мелких, даже если они, эти люди, пытались показать себя значительными, недосягаемыми. Вот и новый наш комбат не нашел нужным выйти к людям, которых посылал в бой, зная, что кто-то из них не вернется уже никогда. Ну хотя бы как бывший политработник он должен был понять значение своего слова старшего начальника, да и просто обязан был найти ободряющие, мобилизующие слова.

Рота, как стало ясно из приказа, доведенного до нас ротным, должна была выдвинуться на передний край плацдарма и во взаимодействии с каким-то (не помню) полком пойти в наступление с задачей выбить немцев с занимаемых ими позиций и как можно дальше продвинуться, расширив и углубив плацдарм, то есть его левый фланг, в направлении города Сероцк.

Начинались новые боевые действия по восстановлению завоеванных, но уже частично утраченных войсками 65-й Армии позиций, о чем речь пойдет в следующей главе.

ГЛАВА 6

Бои за расширение Наревского плацдарма. Хитрость командарма. Атака через минное поле. Схватка с танками. Переход к обороне. До последнего

Вступить в боевые действия на Наревском плацдарме мне довелось не сразу. Вначале рота капитана Матвиенко в полном трехвзводном составе (командирами взводов были Булгаков, Давлетов, Карасев) с приданными ей взводом ПТР (командир взвода Смирнов) и пулеметным взводом (командир взвода Сергеев) убыла на передовую, где предполагалось начать бой за восстановление плацдарма. Заместителем командира роты оставался Янин.

Утром следующего дня (18 или 19 октября), поскольку атака планировалась внезапной, рота поднялась без артподготовки. Только уже в ходе атаки ее стала поддерживать и сопровождать авиация. А наступательный порыв был настолько стремителен, что фрицы не смогли предотвратить рукопашную схватку, которую им навязали штрафники.

Это была, по свидетельству ее участников, короткая, но жестокая битва. Вот что об этом рассказал мне потом Ванюша Янин, замкомроты, всегда оказывающийся, как он сам говорил, "на главном направлении". И я постараюсь, может быть не так образно, как он сам, передать его рассказ, так как старший лейтенант Иван Георгиевич Янин больше никогда никому об этом не сможет рассказать…

Когда атакующие почти достигли вражеских окопов, ему удалось швырнуть туда первым гранату и вслед за ее взрывом влететь в траншею, посылая из своего ППШ вправо и влево очереди в серо-зеленые фигуры немцев, стремящихся выбраться из окопа. Рядом с ними еще несколько штрафников орудовали штыками, винтовочными прикладами и саперными лопатками…

Рукопашная, горячая, стремительная, выплеснулась из траншеи: бойцы добивали убегавших фрицев, ближних — штыками, дальних — выстрелами.

Так в результате этой атаки (вдохновителем которой, как все мы считали, был наш любимец Ванюша Янин) была полностью захвачена первая траншея немцев и рота, не останавливаясь, перешла к преследованию отступавших гитлеровцев, которых продолжали «утюжить» наши штурмовики и истребители.

Сосредоточившийся во второй траншее резерв немцев встретил огнем как своих отступающих солдат, так и наступавших наших.

Возбужденные боем и только что завершившейся успешной рукопашной при незначительных своих потерях бойцы выбили немцев и из второй траншеи. По сигналу ротного остановились, чтобы перевести дух и дозарядить оружие. Немцы же, воспользовавшись этой передышкой, организовали контратаку с танками и самоходными орудиями (это те же танки, только без вращающихся башен).

Как мне потом рассказывали офицеры-очевидцы, отражение этой контратаки было трудным. Нередко были моменты, когда наши бойцы и вражеские солдаты перемешивались, шла, что называется, «рубка» врукопашную, и только через какое-то время становилось понятно, что захваченные ротой позиции оставались нашими.

А мы, я и Федя Усманов, назначенные в резерв, слыша не очень далекий жаркий бой, ждали, когда же мы понадобимся. И вдруг к нам бежит второй помощник начальника штаба Семыкин Валера и с ним — недавно прибывший в батальон политработник лейтенант Мирный. За ними почти рядом едет «виллис» комбата.

Оказывается, комроты по радио попросил срочно нас доставить в его распоряжение. Ну, подумали мы, значит очень жарко там! Кого-то уже нужно заменять! Но пусть он будет не убит, а только ранен!

Вскочили мы в открытую машину все вчетвером, и помчал нас шофер, не разбирая ухабов, без дороги, напрямую. Ехали на такой скорости, что, влетая на бруствер окопа, машина как с трамплина перепрыгивала его.

В это время, оказывается, наша рота уже завершала отражение контратаки, в ее тылу стояли подбитые гранатами и противотанковыми ружьями два горящих танка ("пантеры") и одна, вроде бы целая, самоходка «фердинанд». Подъехав, мы увидели, как на столпившуюся около горящих танков группу немцев, готовых, казалось, сдаться в плен, надвигается здоровый, метра под два ростом, бронебойщик-пэтээровец, схвативший свое противотанковое ружье за конец ствола. Он яростно размахивал этим более чем двухметровым и полуторапудовым оружием и что-то кричал, пытаясь то ли размозжить головы этим фрицам, то ли куда-то согнать их.

Уж очень напомнил он мне Василия Буслаева из кинофильма "Александр Невский", громившего своей дубиной псов-рыцарей на Чудском озере. А фильм этот показывали нам совсем недавно, пока мы формировались перед выходом за Нарев, и впечатления от него еще не забылись.

Вокруг «фердинанда» суетились несколько наших бойцов. И вдруг чудовище это вздрогнуло, взревев двигателями, стало разворачиваться и сделало несколько выстрелов из пушки в сторону немцев. Оказалось, бывшие танкисты все-таки справились с этой трофейной махиной. Уверен, что если бы машина была на ходу (у нее была порвана гусеница), бойцы наши смогли бы на ней преследовать отступающих немцев.

А тем временем впереди, куда мы еще не успели добежать, наши подразделения упорно преследовали отступающих гитлеровцев. Мощная поддержка с неба, где наши «Илы» — штурмовики, прозванные у нас "летающими танками", а у немцев "Черной смертью", вели огонь эрэсами (реактивными снарядами) и из крупнокалиберных пулеметов, воодушевляла атакующих, и дистанция между ними и отступающими заметно сокращалась.

И вот тут произошло непредсказуемое.

То ли комвзвода Давлетов сам вырвался в пылу боя так далеко вперед, то ли пилот не смог разглядеть, где отступающие, а где их преследователи, но одна из очередей крупнокалиберного пулемета штурмовика наповал сразила лейтенанта…

Едва догнав командира роты и узнав о случившемся, я с его согласия бросился к обезглавленному взводу, который уже достиг одной из немецких траншей и стал в ней закрепляться. Во взводе меня знали, ведь я вместе с Давлетовым его формировал. Заместитель (теперь уже снова мой заместитель) доложил о потерях, которые, к счастью, оказались небольшими, если не считать гибели командира. Федя Усманов заменил здесь тяжело раненного Булгакова.

Но вскоре нам пришлось отражать новую попытку опомнившегося противника вернуть свои утраченные позиции. Эту немецкую контратаку нам удалось отбить…

День уже клонился к вечеру, и ротный отдал приказ принять все меры к прочному закреплению на занятом рубеже, подготовке оружия к возможному ночному бою и к отражению контратак ночью.

Впереди виднелись какие-то каменные постройки, а также разрушенные деревянные дома с каменными фундаментами. С рассветом нам предстояло их захватить, и это было последней задачей на данном этапе. А для этого нужно было и боеприпасами пополниться, да и хотя бы консервами из сухого пайка подкрепиться.

Ну как тут еще раз не вспомнить добрым словом нашего далеко не геройской внешности начпрода, организовавшего в этот раз доставку пищи в окопы в термосах (правда, пока без спиртного, потому, наверное, что суточную норму свою мы употребили еще утром, перед первой атакой).

А наш новый политработник, лейтенант с гвардейским знаком на гимнастерке, оказался довольно смелым и общительным и как-то сразу пришелся всем по душе.

…Ночь прошла более или менее спокойно. Наши связисты быстро навели телефонную линию между взводами и командно-наблюдательным пунктом (КНП) командира роты, а его — со штабом батальона. Вероятно, здесь помогло присутствие в роте Валерия Семыкина, теперь уже в роли помощника начальника штаба (ПНШ) по связи и шифровальной работе. Видимо, там, в штабе, Валерию не сиделось, здесь он считал свое пребывание более нужным. Мы все получили рукописную таблицу позывных: у меня позывной был цифровой, кажется «18», у ротного командира «12», а его КНП звучал очень знакомо: «Буг», в то время как штаб батальона был «Вислой».

Уже потом, когда нам пришлось менять место боевых действий на этом же плацдарме и мы перешли к длительной обороне, позывные наши кардинально изменились. И все по предписанию Семыкина, неистощимого на выдумки.

А вскоре Валерий проявил себя в деле, далеком от штабной, да еще и шифровальной, деятельности.

Контратак немцы больше не предпринимали, видимо тоже укреплялись на своих позициях. Конечно, и пулеметным, и минометно-артиллерийским огнем они нас здорово беспокоили, но наши передовые посты боевого охранения были бдительны и каких-либо вылазок противника в нашу сторону не заметили.

А за ночное время комроты условились по переговорным таблицам со штабом, а тот — со штабом дивизии, в полосе которой мы действовали, о времени начала и продолжительности артподготовки, о сигналах на завтрашнюю утреннюю атаку.

Те постройки, которые мы видели в конце дня, были все-таки далековато, наверное километрах в двух, и потому рубеж атаки, уже определенный ротным командиром, находился чуть дальше полутора километров от траншей, которые мы занимали. И было решено: ночью, перед рассветом, тихо без выстрелов, используя неровности поросшей редким кустарником местности, еще до артподготовки постараться достичь рубежа атаки и там уже ждать сигнала "в атаку".

Ночь снова была безлунной. Выдвигались мы к рубежу атаки перебежками от куста к кусту, а на открытых местах — ползком, по-пластунски, сливаясь в темноте с серым фоном пожухлой к тому времени травы. Еще с вечера тщательно проверили свои вещмешки, уложили все так, чтобы в них ничего не гремело и не выдало нас.

Таким образом, нам, не замеченным противником, удалось заранее выдвинуться вперед и хорошо замаскироваться, чтобы немцы не догадались, что мы уже не в двух километрах от них, а совсем близко.

Едва забрезжил рассвет, как небо будто раскололось. Артподготовку открыл залп «катюш», огненные кометы которых прочертили свои трассы в небе. Честно говоря, побаивался я, не сорвется ли со своей траектории «катюшин» снаряд. Но обошлось. Затем в течение минут десяти огонь вели артиллерия и минометы, а перед завершающим залпом «катюш» взвились красные ракеты, словно подбросившие всех нас одновременно.

Атака была дружной по всему фронту роты. Противник не успел опомниться, как наши были уже у его траншей.

Все-таки немцы не ожидали, что мы окажемся так близко, а сравнительно короткая артподготовка не позволила им хорошо подготовиться к отражению атаки. Да и наши бронебойщики и пулеметчики грамотно организовали поддержку атакующих, ведя прицельный огонь по довольно узким окнам каменных подвалов, как по амбразурам дотов или дзотов. Захватили мы эти здания сходу и, как потом оказалось, с немалыми трофеями и боеприпасов, и продовольствия.

Меня иногда спрашивают, брали ли штрафники пленных? Да, здесь было много пленных. Влетали в эти подвалы наши бойцы не иначе как вслед за брошенной гранатой, но когда собрали всех оставшихся в живых гитлеровцев, их оказалось чуть ли не больше всей нашей роты со средствами усиления.

Пожалуй, описываемый случай был первым на моей памяти, когда штрафники взяли фашистов в плен в таком количестве. Согнали их в одно подвальное помещение, поотбирали пистолеты и, как «законные» трофеи — часы, зажигалки, портсигары и прочее, выставили надежную охрану, а потом, уже дождавшись вечера, отправили в штаб батальона. Конвоирами у них были легко раненные штрафники. Нескольких наших бойцов, которые из-за тяжелых ранений не могли самостоятельно двигаться, уложили на сооруженные из досок, жердей и плащ-палаток носилки и заставили пленных их нести. Говорят, несли они этих раненых очень аккуратно, опасаясь, что конвоиры шутить не будут в случае чего.

А пока до вечера было еще далеко. Командир роты имел приказ закрепиться на этом рубеже и ни в коем случае не сдавать занятого то ли «фольварка», то ли какой-то фермы. Теперь нужно было доложить о выполнении задачи, об обстановке и получить приказ на дальнейшие действия. А рация оказалась поврежденной попавшей в нее пулей или осколком. Однако через каких-то 10–15 минут была установлена телефонная связь.

Стали приспосабливать и укреплять валявшимися в большом количестве кирпичами и какими-то бетонными блоками окна подвалов, превращая их в огневые точки.

Нам показалось, что всех немцев, оборонявших эти здания, мы или уничтожили, или взяли в плен, так как не видели отступавших. Значит, на каком-то удалении у них, скорее всего, был второй эшелон обороны, и от него можно было ожидать всяких неприятностей, тем более что силы там были, конечно, свежие, а данные о занятом нами месте наверняка хорошо были топографически привязаны к их артиллерии, а может, уже и хорошо пристреляны. Хотя нас они пока не беспокоили.

И вот в этой относительной тишине мы услышали цокот копыт, а потом и увидели летящие к нам во весь опор, как чапаевские тачанки, походные кухни с дымящимися трубами!

Это был долгожданный завтрак, видимо уже совмещенный с обедом (а может быть, и ужином), доставленный нам старшиной Яковом Лазаренко, правой рукой нашего начпрода. День уже разгорелся и как-то незаметно перевалил далеко за половину.

Не прерывая работ по укреплению своей обороны, пообедали, предварительно осушив свои кружки с горячительной влагой. Наполняли их из стандартных поллитровок, выдаваемых нам из расчета одна на 5 человек.

Я так часто и подробно останавливаюсь на проблеме горячего питания в бою потому, что это не менее важный вид обеспечения, чем пополнение боеприпасами. И то, и другое на войне переоценить нельзя, как нельзя и недооценивать. Если наличие боеприпасов говорит, так сказать, о технической боеспособности воина, то от того, сыт ли он, зависит его моральное и физическое состояние, а от него — и боевой дух, самое важное для победы.

В тот день мы вроде бы уже привыкли к тому, что в течение нескольких часов не было слышно стрельбы, не рвались мины и снаряды, смолк гул самолетов над нами. В основном завершились работы по укреплению обороны как в каменных цоколях и подвалах зданий, так и в окопах между ними. Как-то вроде бы немного расслабились и стали чутко подремывать.

И вдруг налетевший шквал артиллерийско-минометного огня мгновенно развеял наши почти мирные настроения.

Не успел ротный доложить в штаб о случившемся, как пропала телефонная связь со штабом батальона. Видимо, во время артобстрела был поврежден провод. А телефонную связь в звене «взвод-рота-батальон» обычно устраивали по однопроводной схеме. Схема эта заключалась в том, что тянули от телефона к телефону один провод, а вторым проводом была земля, в которую от вторых клемм телефонов втыкали штыри. Слышимость была не ахти какой, но зато какая экономия провода!

А тут срочно нужно было доложить обстановку, которая могла каждую минуту измениться. Валерий Семыкин сидел у рации

и пытался ее исправить. Устранить разрыв провода вызвался штрафник из моего взвода. Я его приметил еще во время формирования. Тогда у нас уже редко появлялись «окруженцы», но он был одним из них. Какой-то он всегда был «пришибленный», неактивный, что называется, "себе на уме". Меня, в общем-то, несколько удивила его решимость, но обрадовало то, что человек, наконец, переборол это свое угнетенное состояние. И рад был за этого белоруса по фамилии Касперович.

Однако прошло и 10, и 20 минут — связь не действовала. А тут еще после первого, довольно продолжительного артналета противник через каждые 5–7 минут давал короткие залпы по нашим позициям и ближайшим тылам.

Капитан Матвиенко, ротный наш командир, торопил связистов срочно восстановить линию. И тогда старший лейтенант Семыкин, помощник начштаба батальона, бросив радиостанцию, в которую пытался вдохнуть жизнь, выскочил из укрытия и со словами "Пойду я!" скрылся в начинавших сгущаться сумерках.

Еще несколько слов о Семыкине. Человек он впечатлительный, легко возбудимый, но волевой, все эмоции подавлял усилием воли, постоянно держа себя в крепкой узде. Внешне он казался невозмутимым почти в любых обстоятельствах.

Минут через 10 связист, постоянно и безуспешно, до хрипоты кричавший в телефонную трубку "Висла, Висла, я — Буг", вдруг заорал: "Есть связь!", хотя немцы продолжали вести артобстрел наших позиций.

Капитан вырвал у него трубку, и после некоторого времени внезапно появившаяся и пока неустойчивая еще связь стабилизировалась. Ротный успел доложить обстановку, получить соответствующие указания или распоряжения, как связь снова прервалась, правда ненадолго. Затем она восстановилась, и минут через 10–15 возвратился Валерий.

Вот что он рассказал.

Посланного несколько ранее штрафника он не нашел — ни живого, ни убитого. Обрыв он обнаружил, но второго конца провода долго не мог найти. Оказалось, что снаряд разорвался прямо на проводе, взрывом вырвало приличный его кусок, а второй его конец отбросило далеко в сторону, метров на 50.

Исползав "на брюхе" под артогнем противника порядочную площадь, Валерий надеялся найти и провод, и, может быть, раненого штрафника. Вскоре нашел конец оборванного провода, однако дотянуть его до обнаруженного места обрыва не смог, даже изо всех сил натягивая оба конца.

Тогда, понимая цену каждой секунды, под очередным артналетом он зубами зачистил концы провода, вонзил их стальные жилки себе в ладони и зажал кулаками, таким образом превратив свое тело и свою кровь в недостающее звено линии связи. Уже после войны, читая литературу о войне, я где-то встретил почти аналогичный случай, когда вот в такой же ситуации связист восстановил связь, зажав концы провода зубами, так и погибнув. Много похожего происходило на войне.

И когда Валерий почувствовал, что телефонный разговор завершен, достал из кармана имевшийся у него всегда на всякий случай моток провода, соединил концы и даже на ощупь заизолировал сростки изолентой.

А когда мы спросили его, как же он узнал, что телефонный разговор завершен, он ответил, что по импульсам слабого электрического тока, возникающего во время телефонного разговора.

Вот так проявились здесь и храбрость, и высокий профессионализм моего друга, офицера Валерия Захаровича Семыкина. Тогда он был награжден медалью "За отвагу". Мы продолжаем дружить с ним вот уже почти 60 лет.

А Касперович, оказывается, сбежал, дезертировал с поля боя. Ошибся я в нем. Неопытным был еще, доверчивым. Мы долго считали его без вести пропавшим, но в январе 1945 года, уже после боев за Варшаву, его где-то выловили и доставили в батальон. Но об этом позже.

Короткие артналеты продолжались всю ночь, и всю ночь мы ожидали контратаки, на которую немец решился только с рассветом. Начали ее гитлеровцы по классической для них схеме: вначале мощный артналет, от которого почти всех нас защитили надежные перекрытия и толстые краснокирпичные стены каменных подвалов. Да и прямых попаданий в окопы снарядов или мин на этот раз не случилось.

За время немецкой артподготовки их танки и пехота выдвинулись на расстояние, которое позволяло им вести уже прицельный огонь по нашим позициям. А это значит, что и мы уже могли вести такой же огонь по наступающим. Однако командир роты отдал приказ ответный огонь не открывать до его сигнала ракетой красного дыма (были и такие сигнальные ракеты). Жутковато было видеть перед собой врага, подбиравшегося все ближе и ближе, и сохранять огневое молчание, когда палец сам тянулся к спусковому крючку.

Но вот немецкая пехота, наступающая за танками (а танков было штук 5–6), выбежала из-за них и пошла вперед. Это и был момент, которого «ждала» ракета красного дыма. По ее сигналу ожили все наши пулеметы, и ручные — в составе взводов роты, и станковые — старшего лейтенанта Жоры Сергеева. Прямо на наших глазах цепи наступающих фрицев стали редеть. По приближавшимся танкам, «пантерам» и «тиграм» из пулеметов и ПТР огонь велся в основном по смотровым щелям. И вот, когда водитель вырвавшегося вперед танка, видимо потеряв ориентировку из-за попадания пуль в смотровые щели, подставил борт своей машины под выстрелы бронебойщиков, эта «пантера» была подбита и загорелась. Фашисты стали выскакивать из нее. Тогда старший лейтенант Сергеев, крикнув своему заместителю, высокому, крепкому, единственному в этом наборе штрафников бородачу со знаменитой фамилией Пушкин: "Прикрой!" выскочил с пистолетом и бросился к этой группе. Как уж получилось так, что он отличил офицера в группе вроде бы одинаково одетых в черные комбинезоны немецких танкистов, не знаю, но, сделав несколько выстрелов в находившихся около него гитлеровцев, подскочил к этому немцу, сбил его с ног, прижал к земле и держал так, пока к Сергееву на помощь не подбежали несколько бойцов.

В наступившем переломе, когда остальные танки, пытаясь развернуться, подставили борты и еще один из них остановился подбитым, а оставшиеся повернули назад, командир роты подал сигнал "в атаку".

Поднявшиеся штрафники с какой-то особой яростью добивали оставшуюся, не успевшую убежать фрицевскую пехоту. А Жора Сергеев и подбежавшие к нему бойцы подняли и разоружили немца, оказавшегося гауптманом (капитаном), командиром танкового батальона. Ценный трофей добыл Сергеев! Пленного вскоре отправили в штаб батальона под конвоем бронебойщиков, подбивших танки и, по нашему мнению, заслуживших тем самым досрочное освобождение и награды.

И это была последняя серьезная на этом фланге попытка фашистов вернуть утраченные позиции. Больше они на это не решались. А мы, развивая успех, преследовали отступающих еще километра два. Захватили позиции их второго (или третьего?) эшелона обороны в населенном пункте близ города Сероцк и на этом остановились. Несколько менее значительных вылазок фрицев, видимо прощупывавших нашу стойкость и готовность дальше вести бои, мы отразили без особого напряжения.

Через два дня нашу роту сменил какой-то стрелковый батальон, командир которого, майор, уж очень дотошно выспрашивал нашего ротного о контингенте воинов роты и совсем немного — о противнике. Видимо, этот батальон дальше наступать не собирался. Это за него, выходит, сделали мы.

Итак, за эти трое суток боевых действий задача, поставленная нашей роте, была выполнена и быстро, и, как оказалось, с небольшими для такого результата потерями. Мало того, что эту часть плацдарма мы восстановили, он был еще не только расширен до прежних размеров, но и углублен на 2–3 километра.

Естественно, что вывод роты из боя и отвод ее в тыл был расценен штрафниками как признание Командующим, генералом Батовым смелости, решительности, геройства и мужества этих бывших офицеров, достойных того, чтобы без ранений быть прощенными, освобожденными, а может быть, и представленными к наградам, как это сделал в свое время другой командарм, генерал Горбатов, о чем в батальоне знали все, и это его решение считалось мерилом доброго, справедливого отношения к людям, где-то оступившимся, в чем-то провинившимся.

Когда проходили знакомые каменные подвалы, теперь уже занятые не то каким-то штабом, не то тылами сменившей нас части, командир роты приказал сделать здесь маленький привал-перекур. Я и некоторые офицеры подошли к подбитым немецким танкам еще раз посмотреть на них вблизи.

Меня удивило, что в некоторых местах броня была нарушена, но оказалось, что разрушено было и откололось только бетонное усиление брони, довольно толстое. Подумалось, что иссякает у Гитлера хваленая крупповская сталь, если и здесь уже не настоящая, а «эрзац-броня». Может, тогда я и не прав был. Но это было только первое мое впечатление о хваленых «тиграх».

Наш капитан снова построил роту, поблагодарил всех за образцовое выполнение боевой задачи. "А теперь споем?" — завершил он свое краткое выступление. И тут оказалось, что молодой политрук лейтенант Мирный обладает сильным и звонким голосом.

С первого шага (это считалось добрым знаком) он запел популярную тогда у артиллеристов песню: "Артиллеристы, Сталин дал приказ, артиллеристы, зовет отчизна нас…"

С каким воодушевлением пели штрафники охрипшими голосами эту и другие песни всю дорогу до самого штаба батальона!

Остановив строй у домика, где разместился комбат, и подав команду «смирно», капитан пошел докладывать. Неожиданно долго тянулись минуты в ожидании выхода комбата Батурина.

И вот он вышел. Невозмутимый, спокойный. А за ним понуро шел ротный. Какое-то странное предчувствие охватило, наверное, каждого.

Не подав команды «вольно» (а может, и не заметив, что стояла рота "смирно"), подполковник закатил довольно длинную речь, пересыпанную избитыми лозунгами и казенными фразами. Смысл его словоизвержения заключался в том, что он, комбат, от имени Родины благодарит всех за выполнение боевой задачи. От командования 65-й Армии и именем Родины он призывает всех послужить верой и правдой, не пожалеть и в дальнейшем сил своих на благо своего отечества, выполнить новый приказ отчизны ради грядущей победы… и т. д.

Ропот какой-то прокатился по шеренгам, бойцы зашевелились, хотя команды «вольно» так и не последовало.

Почувствовав недовольство в строю, Батурин стремительно завершил свою речь постановкой задачи от имени Командарма на расширение еще и части правого фланга плацдарма, которое, дескать, нам достанется так же легко (здесь мне показалось, что в его словах проскользнуло недовольство чем-то). Знал бы он, как «легко» (а может, и знал уже?) выполним мы эту новую задачу.

Понурые, вдруг вконец утратившие еще тлевшую надежду на высокую оценку их подвига, штрафники без аппетита и без обычных в это время шуток поедали ужин, и даже боевые сто граммов не подняли упавшего настроения.

Сразу же после ужина, без так необходимого, хотя бы на несколько часов, отдыха, нам предстояло преодолеть ускоренным маршем километров 15, чтобы еще до рассвета занять окопы в назначенном участке обороны на правом фланге плацдарма.

Где шагом, где бегом, еще задолго до рассвета взмыленные, как загнанные лошади, ввалились мы в окопы, которые занимали подразделения, кажется 108-й или 37-й стрелковых дивизий, не помню. Уже после войны, в воспоминаниях генерала Батова "В боях и походах" прочел, как комдив 108-й дивизии говорил, что "бой на Наревском плацдарме для частей нашей дивизии за всю войну был одним из самых жестоких". А значит, и для нас тоже.

В дальнейшем, изучая материалы, касающиеся боев на этом плацдарме, я узнал, что в полосе, где нам приходилось сражаться, действовали 444-й, 407-й и 539-й стрелковые полки, чьи подразделения "отдавали нам право" идти за них первыми в атаку. А вот кто из них сменял нас потом на отвоеванных у немцев позициях, не помню, да и не знал, наверное, потому что рота наша фактически и здесь действовала самостоятельно.

Поскольку в окопах мы появились еще задолго до рассвета, то и те, кого мы сменяли, сразу же покинули траншеи, чтобы смену эту не заметил противник. Единственное, что мы успели узнать у сдавших нам оборону, это то, что немецкие окопы от нас не далее 150 метров, и что днем и ночью фрицы совершают массированные артналеты, а днем за нашими охотятся и снайперы, и пулеметчики, которых, по-видимому, там немало.

Задачу нам еще не определили, хотя мы уже знали, что снова нас поставили не просто для усиления обороны.

В течение дня мы дополучили боеприпасы, в том числе много ручных наступательных гранат РГ-42 и РГД-43 (кажется, так они назывались), которые в отличие от оборонительных Ф-1 имели небольшой радиус убойной силы осколков и предназначались

в основном для применения на ходу, значит, как правило, в штурмовых атаках. На каждое отделение получили по одной противотанковой гранате РПГ-40. Значит и здесь возможна встреча с танками.

Хочу обратить внимание читателя на то, что наш батальон постоянно пополнялся новым оружием в достаточном количестве.

У нас уже были еще не широко применяемые в войсках новые автоматы ППШ вместо ППД. Получили мы и новые противотанковые ружья ПТР-С (т. е. Симоновские) с пятизарядным магазином. И вообще недостатка в оружии мы никогда не испытывали. Об этом я говорю потому, что нередко в послевоенных публикациях утверждалось, будто штрафников гнали в бой без оружия или давали одну винтовку на 5–6 человек и каждый, кто хотел вооружиться, желал скорейшей гибели того, кому оружие досталось.

В армейских штрафных ротах, когда их численность превышала иногда тысячу человек, как мне рассказывал уже через много лет после войны офицер Михайлов Владимир Григорьевич (к сожалению, теперь уже покойный), командовавший тогда такой ротой в 64-й армии, бывали случаи, когда просто не успевали подвезти нужное количество оружия и тогда, если перед выполнением срочно поставленной боевой задачи не оставалось времени на довооружение, одним давали винтовки, а другим — штыки от них. Свидетельствую: это никак не относилось к офицерским штрафбатам. Оружия, в том числе и самого современного, там всегда хватало.

Бойцы наши немного успокоились, прошла острота обиды на нового комбата, который не смог или не захотел поставить вопрос перед генералом Батовым о достойной оценке действий штрафников при выполнении предыдущей задачи. И в первую очередь — бронебойщиков, которых новый комбат почему-то не очень жаловал, возвращая реляции ротного на их награждение и освобождение.

Почему я так подробно останавливаюсь на этом? Потому, что эта обида за них до сих пор живет в моей памяти, хотя прошло уже почти 60 лет с того времени. И потому, что в предстоящих боевых действиях, как оказалось в итоге, погибло очень много опытных боевых офицеров, хотя и в чем-то проштрафившихся, но полностью осознавших вину свою, какая бы она ни была, и убедительно доказавших не только смертью своей, но и боевыми делами преданность Родине и верность присяге.

Дальнейшие события развивались так, что в течение этого дня нам даже удалось урывками подремать. Кто умудрился сделать это сидя, кто даже лежа, в так называемых подбрустверных нишах (вырытые вдоль окопа в нижних, ближе ко дну, стенках длинные норы без верхнего потолочного перекрытия). Отдыхать в них можно было из-за малой высоты «потолка» только лежа.

Те массированные артналеты, о которых нам говорили наши предшественники по этой обороне, не заставили себя долго ждать. Видно, у немцев здесь было много артиллерии, в том числе и шестиствольных минометов, которые у нас получили прозвище «боровы», наверное из-за того, что звуки их выстрелов чем-то напоминали поросячий визг. Их мины с высокой навесной траектории падали в окопы почти вертикально, и взрывы их были особенно опасны для находящихся там. Поэтому те, кого мы сменили, и вырыли эти ниши для защиты от осколков таких мин.

Я уже говорил, что штрафники, часто рискуя своей жизнью, делали многое, чтобы сохранить жизнь своих командиров. И говорил уже, что особой любовью всех в нашей роте пользовался Ванюша Янин — старший лейтенант, заместитель командира роты, безумной храбрости офицер.

Так вот, чтобы во время артналетов понадежнее упрятать Ваню Янина от мин этих 6-ствольных «боровов», штрафники облюбовали для него одну из таких подбрустверных ниш. А чтобы усилить надежность защиты, увеличили эту нишу так, чтобы кроме него поместилось еще хотя бы два человека для прикрытия. Во время одного такого артналета опекающие его штрафники настояли, чтобы он лег в эту нишу, и прикрыли его, улегшись рядом. Едва успели они там разместиться, как какой-то крупнокалиберный, тяжелый артиллерийский снаряд разорвался рядом, земляной потолок рухнул и завалил спрятавшихся.

Лежавший у края боец с помощью бросившихся на помощь товарищей кое-как выбрался из этой нечаянной могилы, успели откопать едва живого второго бойца, а пока добрались до Янина — он уже был мертв. Так погиб храбрейший офицер, старший лейтенант Иван Георгиевич Янин, не получивший ни одного пулевого или осколочного ранения, не побывавший ни одного дня в лазарете или медсанбате.

Всех нас до боли потрясла его неожиданная и нелепая смерть. С великой скорбью попрощались мы со своим боевым другом и отправили его тело в тыл для достойного захоронения.

Уже под вечер к нам в окопы пришел наш НШ Филипп Киселев и с ним начальник штаба какого-то стрелкового батальона в сопровождении нескольких тоже незнакомых офицеров.

Погоревал Филипп вместе с нами, сказал, что Ваню похоронили с почестями.

А в своей поэме о штрафбате, написанной мною вскоре после Нарева, ему я посвятил такие нехитрые строки:

Янин Иван! Ты бессмертен, ты с нами,

Хоть и погиб на земле нам чужой.

Мы не забудем тебя. Мы оставим

Место в сердцах для тебя, наш Герой.

Через много лет мне довелось возглавлять военную кафедру Харьковского автодорожного института, известного не только в СССР своими скоростными автомобилями ХАДИ. Тогда в нем обучалось много иностранцев, в том числе и поляков. Я попросил тех из них, кто живет в районе Пултуска-Сероцка, попытаться разыскать во время их зимних каникул могилу Ивана Янина.

В то время поляки еще достойно оберегали память советских воинов, погибших за освобождение их родины от фашистов. И вот вернувшиеся после каникул студенты сообщили мне, что под Пултуском на памятных плитах большой братской могилы советских воинов они обнаружили имя "Ян Янин, офицер". У меня не было сомнений, что это наш Ванюша.

А тогда командир роты собрал всех офицеров и доложил начальнику штаба, что намерен назначить своим заместителем вместо погибшего старшего лейтенанта Янина меня, оставив одновременно и командиром взвода. Матвиенко передал мне ракетницу и сумку с ракетами, которые раньше были Ванюши.

Как-то без особого энтузиазма встретил я это решение. Потом Киселев представил нам прибывших с ним офицеров, которые рассказали, что нам предстоит в ближайшее время атаковать передний край немцев и, захватив немецкие траншеи, удерживать их до подхода основных сил.

Это было похоже на ту задачу, которую ставили перед нами, когда мы преодолевали по льду реку Друть около Рогачева. Тогда мы тоже должны были захватить вражеские траншеи и обеспечить ввод в бой других войск. Только реки теперь перед нами не было. Нарев был уже позади и преодолевать его нам не требовалось. Нужно было не дать это сделать немцам.

Войсковые офицеры, уходя, пообещали, что перед атакой придут саперы и разминируют минное поле перед нами, если оно там есть, и что будет хорошая артподготовка.

Когда я довел эти сведения до своих командиров отделений, я не почувствовал, что они их как-то воодушевили. И, подстегивая свое собственное настроение, приказал им бодрее довести эти сведения до бойцов и потом доложить мне о моральном состоянии штрафников, считая это одной из важнейших слагаемых предстоящего успеха.

…Тревожно было на душе, как будто какое-то недоброе предчувствие глодало сердце. Приходили и дурные мысли, не погибну ли сам в этом предстоящем бою. Старался прогнать их и сосредоточиться на главном — как выполнить поставленную задачу.

После полуночи в окопы действительно пришла группа саперов, чтобы сделать проходы в минном поле перед нашей ротой. Меньше чем через час они вернулись, и их командир сообщил, что перед нами мин вообще нет, они не обнаружили никакого минного поля.

Эта весть в мгновение облетела всех и заметно подбодрила бойцов. Прибывшим к нам полковым солдатам с термосами, доставившим очень ранний завтрак, пришлось уйти, не опорожнив их, так как почти все отказались принимать пищу перед атакой. Так уж у нас было заведено. А вот от боевых ста граммов не отказался никто. И потому рассвета ждали уже в другом настроении. Да и у меня что-то отлегло от сердца, будто и дышать стало легче. Даже, кажется, минут 20–25 вздремнул.

Проснулся я от того, что стало светать и фрицы снова совершили свой короткий артналет. Почти одновременно с этим прибежал от комроты связной с криком: "Ротного капитана убило!" Я приказал этому связному пробежать по окопам и сообщить, что ротой командую я, а моим замом назначаю командира пулеметного взвода старшего лейтенанта Сергеева.

И первое, что мне пришло в голову: сумею ли я теперь командовать не только штрафниками, но и командирами взводов, моими друзьями, товарищами. Почему-то мгновенно вспомнилось, как с нами, юными лейтенантиками выпускниками военного училища, напутственно беседовал замкомроты, уже не молодой лейтенант Паршин. Мне тогда крепко запомнилось его напутствие: "Умейте требовать твердо, справедливо и разумно. Это главное качество настоящего командира. И помните: власть на дороге не валяется. Если ее даже только на время обронил командир — ее тут же поднимут подчиненные". Мне кажется, и тогда, перед атакой, и потом, всю мою долгую, почти 40-летнюю офицерскую службу, я неукоснительно следовал этому мудрому совету.

И, не успел я об этом подумать, как вдруг заговорили наши гвардейские «катюши» и наша артиллерия! Да так густо ложились разрывы снарядов на немецкие траншеи, что какая-то радостная волна захлестнула меня и на секунду пришла мысль, что недавнее мое состояние было не предчувствием беды, а какой-то слабостью духа, что ли. Стыдно стало за себя.

Минут через пятнадцать артподготовка завершилась еще одним мощным залпом гвардейских минометов.

Над вражескими позициями вздымались всполохи огня, фонтаны взорванной земли. Во всем этом бушующем огненном вихре ничего другого нельзя было рассмотреть, хотя до этой полосы дыма и огня было не более 150 метров. Где уж тут разглядеть "летящие куски человеческих тел", как к 50-летию Победы в одной из передач российского телевидения "Моя война" фантазировал академик Георгий Арбатов, бывший в годы войны начальником разведки дивизиона «катюш».

Едва только начал чертить небо огненными трассами завершающий залп «катюшиных» ракет, как кто-то за нашими окопами, упредив меня, крикнул "В атаку!", выпустив серию красных ракет. А я еще не успел даже зарядить ракетницу. Выругав себя за медлительность, выпрыгнул из окопа.

Первым перед окопами увидел я только что назначенного моим заместителем командира пулеметного взвода Сергеева. Почти одновременно с ним поднялась вся рота. Я это видел хорошо, так как в еще непривычной роли ротного командира немного задержался, чтобы убедиться, что сигнал атаки воспринят всеми.

Но когда я бросился к цепи атакующих, то, пробежав метров 50 и почти догнав их, вдруг увидел, что у самых ног бойцов взметаются фонтаны из клочьев земли и люди падают. На моих глазах взрыв произошел под пулеметчиком Пушкиным. Я видел взлетевшее в воздух колесо его станкового пулемета и не мог понять, что происходит. Ведь минного поля нет, но все похоже на то, будто люди подрываются на минах.

И тут подумалось, что это, наверное, прямые попадания не то ружейных гранатометов (вручную гранату так далеко не бросить), не то недавно появившихся у немцев фауст-патронов, не то снарядов или мин из неведомого еще нам какого-то высокоточного оружия. Может, из-за этого они и не минировали свой передний край?

От неожиданности на миг растерялся, но тут же с необыкновенной ясностью сообразил, что по законам войны, утверждающим, что мина или снаряд на одно и то же место дважды никогда не падает, нужно перебегать через уже пораженные места. Бежал и видел, что бойцы пытаются, страшно матерясь, пережать порванные артерии и вены, перевязать окровавленные культи ног.

Все, кому удалось невредимыми добежать до немецкой траншеи, ворвались в нее, добивая в рукопашной еще оставшихся после такой артподготовки и пытавшихся сопротивляться фрицев, не оставляя после себя живыми никого из них и не останавливаясь на этом рубеже. Уже значительно поредевшей цепью бросились ко второй траншее. Уже исчез страх, осталось только стремление победить.

Наверное, артиллерия обработала хорошо не только передний край немецкой обороны, но и ее тактическую глубину, так как и во второй траншее рукопашная была непродолжительной, траншея была просто завалена трупами фашистских вояк.

Впереди, уже сравнительно далеко, маячили фигуры отступающих немцев. Жора Сергеев еще с одним пулеметчиком после каждой перебежки успевали посылать вдогонку довольно меткие очереди.

Видя, что уж очень мало осталось от роты бойцов, добежавших до второй траншеи, я остановил всех и дал сигнал собраться в более плотную группу. Из офицеров не было взводного Ивана Карасева и командира взвода ПТР Пети Смирнова. Жора Сергеев, сидя рядом с пулеметом, перевязывал себе ногу.

Невредимыми оказались я и Федя Усманов. Будто судьба пожалела нас, недавно только в госпиталях почти залечивших свои тяжелые ранения. На мой вопрос Сергеев ответил, что у него ничего серьезного, "просто царапина". Бойцов осталось всего 15.

А из окопов по сигналу атаки поднялось больше сотни! Почти 9 из 10 выбыли, а сколько из них погибло — мы еще не знали! И основные потери были там, где фашисты, кажется, применили что-то новое.

Уже было пройдено километра полтора, непосредственно перед нами близко противник не наблюдался. Я решил, что мы можем кое-что добавить к этому нашему успеху и подал команду "Вперед!".

Третья немецкая траншея оказалась дальше, чем я предполагал, и, пройдя еще с километр, мы встретили сравнительно редкий и какой-то нестройный огонь.

Местность здесь была тоже неровная, кочковатая, местами поросшая невысоким кустарником, что позволяло нам короткими перебежками продвигаться вперед к рубежу атаки, который я назначил на линии отдельно стоящего небольшого деревца.

Когда нам удалось вскоре без потерь сосредоточиться на рубеже атаки, то немцы, наверное, потеряв из виду нас, замаскировавшихся за кустами и кочками, практически перестали стрелять. А может, они готовились к отражению нашей предполагаемой атаки и ждали момента, когда мы поднимемся во весь рост.

И вдруг за нашими спинами (как не часто на войне, к сожалению, оказывается это счастливое "вдруг"!) загудели несколько самолетов. Летели опять наши штурмовики — «Илы». Мне мгновенно пришла мысль о целеуказании, чему нас настойчиво обучали в военном училище. И поскольку теперь ракетницу я держал все время заряженной, а сумка с ракетами была у моего ординарца рядом со мной, я, не теряя ни секунды, выпустил несколько ракет в сторону немцев. Летчики, молодцы, сигнал поняли правильно, и сразу же реактивные снаряды будто воткнулись в немецкие позиции и разорвались там. Да еще вдобавок к этому наши авиаторы угостили фрицев хорошими порциями очередей из крупнокалиберных пулеметов.

Это был удобный момент поднять весьма немногочисленные остатки роты в атаку, пока гитлеровцы еще не успели опомниться от налета наших краснозвездных соколов. И эти 50–60 метров до позиции немцев мы преодолели быстро, забросали гранатами окопы и ворвались в них, добивая оставшихся.

Пришлось моему автомату «поработать» и здесь. Рукопашной тут фактически не получилось, так как добивали уже почти не сопротивлявшихся фрицев, захваченных врасплох и даже бросивших оружие. Не до жалости было. Оправданность нашей жестокости не раз подтверждалась и в дальнейших боях. Особенно дорого обошлась нам жалость к недобитым фрицам при форсировании Одера и захвате плацдарма на его западном берегу. Но об этом ниже.

Вскочив в немецкий окоп, я приказал срочно готовить захваченную траншею к отражению возможных контратак. И только сейчас увидел, что вслед за нами два связиста-штрафника тянут телефонную линию. В душе горячо поблагодарил начальника связи батальона старшего лейтенанта Павла Зорина и, конечно же, умницу Валерия Семыкина, без которого ни одно доброе дело в области связи, наверное, у нас в батальоне не делалось.

Вскоре я уже докладывал замкомбату подполковнику Алексею Филатову (у нас было два замкомбата, оба подполковники и оба Филатовы, только один Алексей, другой Михаил). Сообщил, где нахожусь и в каком составе. Кроме нескольких автоматов у меня было два станковых пулемета, одно ПТР, два ручных пулемета. Патронов же почти не оставалось. Подобрали на всякий случай немецкие «шмайссеры» (автоматы) со снаряженными магазинами и два пулемета «МГ». Пересчитали гранаты — тоже не густо: две противотанковые, да штук 10 ручных. Трудновато будет, если немец опять полезет в контратаку.

Филатов сказал мне, что мы, оказывается, уже заняли траншеи 2-го эшелона батальонного района обороны противника, и поздравил нас с таким успехом. Обрадовал тем, что скоро подоспеет подкрепление, но нужно продержаться часа 2–3.

Сообщил он и другую радостную весть: наш ротный, капитан Матвиенко, оказывается, не погиб, как мы считали, а только контужен и легко ранен, никуда эвакуироваться не захотел и находится в батальонном лазарете. Но мне приказано оставаться в должности ротного, так как Матвиенко выдвигается на должность замкомбата вместо Михаила Филатова, который уходит на более высокую должность в войска. А я официально назначаюсь на должность командира теперь уже не стрелковой, а автоматной роты. (Впоследствии она стала именоваться ротой автоматчиков.)

Едва успели мы переговорить, как наблюдатели доложили, что в нашем направлении со стороны противника движутся два танка и за ними — цепи пехоты. Ах, как нам могут пригодиться две противотанковые гранаты, если сумеем их эффективно применить! И хорошо, что танков не больше, чем гранат.

Мы занимали теперь совсем небольшой участок траншеи. Где-то вдали слева шел бой, наверное сосед тоже наступал или отстреливался. Но связи или контакта с ним не было. Справа вообще фланг был открыт. Всегда открытые фланги любого масштаба считались очень опасными, а в этой ситуации — и подавно. Главное теперь было не дать противнику обойти нас. Заметив группу до взвода фашистов с двумя танками, все и без всяких команд поняли, что нам здесь предстоит: ведь боевой командирский опыт был почти у всех наших штрафников, бывших офицеров, а ныне рядовых.

Обе противотанковые гранаты приказал принести ко мне, оставил около себя и более или менее крепкого рослого штрафника в роли гранатометчика. А расчет ПТР возглавлял тот самый «Буслаев», который в бою на левом фланге как дубиной колошматил немцев своим «ружьишком». Остальные бойцы из взвода ПТР Петра Смирнова, как и он сам, остались на том месте, где так необычно метко били немцы по нашим атакующим из какого-то еще неведомого мне нового оружия. Да и младший лейтенант Карасев, видимо, остался там же.

К счастью, как выяснилось потом, эти наши офицеры не погибли, а были только ранены и вскоре, через месяц-другой, вернулись в батальон.

Несмотря на напряженную, опасную обстановку, складывающуюся у нас теперь, мысли лихорадочно искали причины колоссальных потерь там, перед первой немецкой траншеей. И все более в них проскальзывало предположение, что ужасная картина эта уж очень похожа на обыкновенные подрывы на минном поле. Свежо еще было впечатление от собственного печального опыта. Гнал эти мысли, как самые невероятные: ведь саперы сказали, что мин вообще не было…

Так до конца войны меня и мучили сомнения, нет ли моей вины в том? И вот полгода спустя комбат (уже к тому времени полковник) Батурин на батальонном празднике под Берлином 9 мая 1945 года в честь долгожданной Победы открыл мне эту тайну. Он сказал мне "по секрету", что тогда по приказу генерала Батова (а я не без оснований подумал, что уж точно и с его, Батурина, согласия) нашу роту сознательно, преднамеренно пустили на минное поле. «Оправданием» этого комбат считал то, что оно немцами было «засеяно» минами с «неизвлекаемыми» взрывателями. Не очень в это верилось. Признавал же генерал Батов в своих воспоминаниях, что его войска несли там большие потери. Вот, наверное, чтобы их меньше увеличивать, принял Павел Иванович такое решение.

А Батурину нашему, видимо, хотелось получить хотя бы первый орден за войну, пусть и таким простейшим путем. Конечно же, такое решение было принято не по неопытности или глупости (в глупость людей, достигших какого-то положения, я не верю, а скорее, верю в их непорядочность и подлость). Просто получилось, что задача разминирования и обеспечения наступления войск армии Батова была решена таким способом: пустить на мины штрафников, невзирая на то, что погибнут ценные для фронта офицерские кадры, которые завтра могли бы усилить своим боевым опытом части и подразделения той же 65-й Армии.

Наверное, в отличие от Рокоссовского и Горбатова, бережно относившихся к офицерам, попавшим под жесткую руку военных трибуналов, Павел Иванович Батов был из другого круга полководцев. После войны я много читал об этом генерале и еще вернусь к его характеристике.

А тогда мысли эти только отвлекали меня от организации отражения контратаки врага.

Когда стало ясно, что один танк движется прямо в мою сторону, а другой несколько левее, я оставил одну гранату себе, а с другой послал гранатометчика на свой левый фланг.

Невдалеке от меня был довольно глубокий ход сообщения в сторону немцев. Передал приказ расчету бронебойщиков следить за обоими танками и, если кому-то из нас удастся подбить танк, то огонь вести по нему, добивать его из ПТР, не упуская из внимания и другой танк.

Видимо, по шаблону немецкой тактики, примерно за 50–60 метров не доходя до нас, сопровождавшая танки пехота вырвалась перед ними и тут первыми заговорили пулеметы Сергеева. Да и автоматчики короткими прицельными очередями стали косить контратакующих. Пехота залегла, а танки, добавив скорости, пошли на окопы.

Ход сообщения, по которому я выдвинулся метров на 15–20 вперед и затаился там, оказался на очень выгодной позиции: сбоку, метрах в 10 от надвигавшегося бронированного чудовища.

Наверное, заметив в окопе наших бойцов, танк замедлил ход, повернул орудие влево и стал «прощупывать» окоп, с каждым выстрелом посылая снаряд правее, все ближе к тому ходу сообщения, в котором, заняв удобную позицию, притаился я. Вот тут мне и удалось метко швырнуть гранату прямо в гусеницу. Водитель танка, наверное, почувствовал, что его машину заносит вправо, и на остатках поврежденной гусеницы резко попытался вывернуть танк влево. И опять мне повезло, как часто везло на войне. Танк подставил правый борт и корму под прицел наших бронебойщиков. Они не замедлили послать несколько бронебойных и зажигательных пуль в эту «пантеру», и она загорелась!

Экипаж танка, открыв люки, стал выбираться оттуда, но сраженные свинцовым роем, в котором были и пули из моего автомата, немецкие танкисты повисли в люках, не успев вылезти, и закупорили их собой. Оставшиеся в танке попытались воспользоваться нижними люками, но и там их ждала та же участь. Примерно та же судьба досталась и второму бронированному монстру. И я был рад, что мой штрафник-гранатометчик, да и бронебойщики за подбитые танки будут награждены орденами Отечественной войны и полностью реабилитированы, даже если не будут ранены.

И тут же, словно молния, вспыхнула мысль о том, что я ведь тоже подбил танк и мне также полагается такой орден! Вот и придет конец моему тайному позору перед близкими мне людьми за фотографию с чужим орденом.

Между тем оставшиеся в живых фрицы (а их осталось немного) ползком, не поднимаясь, отступали назад. Я приказал больше без нужды не стрелять, беречь патроны на случай, если фрицы еще раз полезут. Пусть уползают.

Смысл этого моего приказа "не стрелять", видимо, не сразу дошел до исполнителей. В горячке боя еще некоторое время короткие очереди догоняли уползавших немцев, и они, словно прибитые к земле этими очередями, оставались неподвижно лежать.

Связь по-прежнему работала, и, добравшись до телефона, я доложил об отбитой контратаке и о двух горящих танках. В ответ получил ободряющее известие от начштаба Киселева, что к нам на поддержку уже направлены необходимые подразделения. Вот только успеют ли, если гитлеровцы предпримут еще одну контратаку?

Вызвал к себе гранатометчика и обоих бронебойщиков, к счастью даже не раненных, написал боевое донесение о случившемся и об их подвиге и решил отправить героев в штаб батальона, как заслуживших наград и искупивших свою вину отвагой в честном бою. И приятно был удивлен тем, что все трое отказались покинуть поле боя. А великан-пэтээровец даже с какой-то обидой сказал:

"А кому я ружьишко-то свое оставлю?.."

Когда подошло подкрепление, а вернее, пришла смена нам на этой позиции, общая радость захлестнула всех. Ведь еще не проливших кровь оставалось совсем немного, и, право же, все они достойны были, как считали я и мои офицеры, не только полной реабилитации за свою стойкость и мужество, проявленные в боях, но и наград.

Вместе с заменяющим нас подразделением прибыл к нам лейтенант Мирный, который участвовал с нами в боях на левом фланге плацдарма и к которому у всех нас возникло чувство уважения, как к парню не трусливого десятка. Свою политработу он видел прежде всего в личном примере в бою, а не в пустословии вне боевой обстановки.

Однако и здесь всеобщая радость наша оказалась преждевременной. Настроение у политрука было подавленное. Он понимал, что принес плохую весть, передавая письменный приказ комбата Батурина о том, что мы должны уступить завоеванные позиции сменявшему нас стрелковому батальону, а сами переместиться на правый фланг этого батальона и там занять оборону. Из боя нас снова не выводили.

Да, конечно, батальону численностью более 200 человек оборонять участок, который захватили всего-навсего менее 20 бойцов штрафбата, да еще отбили здесь вражескую контратаку превосходящих сил противника с танками, безусловно, будет легче. Обидно было отдавать завоеванное такой большой кровью, такими жертвами…

Но приказ есть приказ. Майор, командир сменявшего нас батальона, указал мне на карте и показал на местности участок, который мы должны были занять. И в его тоне, в его отношении к нам я почувствовал не только что-то вроде угрызений совести за чью-то вину перед нами, но и уважение к нам и нашим боевым действиям.

Из его слов я понял, что оборона будет длительной. Вот тогда мне стало понятно, да и штрафники это поняли, что наш Командарм генерал Батов не выпустит отсюда ни одного штрафника, который не искупит вину свою кровью или жизнью. А в обороне пришлось нам стоять больше месяца, принимать там новое пополнение, терять своих боевых товарищей, в том числе и тех, кого мы считали заслужившими освобождение. Но так считали мы, а вот и Батурин, и Батов, как оказалось, были другого мнения.

Вскоре, уже на новом участке обороны, командир взвода Федя Усманов принес мне листок бумаги, на котором были такие стихи:

Нас с Батуриным-комбатом

взял к себе на Нарев Батов.

Ну, а это не Горбатов,

не жалел бойцов штрафбата.

Для него штрафник — портянка.

Он только тех освобождал,

кто ранен, кто погиб под танком,

а остальных на гибель гнал!!

После войны авторы некоторых публикаций стремились показать, что штрафники заранее были обречены быть смертниками, что штрафбаты, как и армейские штрафные роты, были подразделениями, обреченными на гибель. Да, за все то время, что мне довелось прожить в штрафном батальоне, этот наревский период был почти единственным, который мог бы подтвердить эти суждения. И сами штрафники вправе были думать так же.

Не мне судить о полководческих и других талантах генерала Батова, поэтому приведу суждения крупных военных авторитетов.

В уже упоминавшейся мною книге маршал К. К. Рокоссовский пишет, что в декабре 1943 г. П. И. Батов, сосредоточив все усилия на своем левом фланге, "…недоглядел, что враг подтянул крупные силы против правого фланга армии, хотя мы его об этом предупреждали (выделено мною. — А. П.). Спохватился командарм, когда гитлеровцы смяли часть правого фланга и начали выходить в тыл основной группировки войск армии…

Увлечение командарма легким продвижением войск без достаточной разведки и игнорирование предупреждений штаба фронта (выделено мною. — А. П.) о нависшей опасности обошлось дорого: мы потеряли значительную территорию на очень важном для нас направлении…" Как надо полагать, и неоправданных людских потерь там было немало.

Вот что писал в своей книге "Воспоминания и размышления" маршал Победы Г. К. Жуков: "Если разведка не сумела дать правильные сведения или если при их анализе допущены погрешности, то и решения всех командно-штабных инстанций неминуемо пойдут по ложному направлению".

Еще одна большая цитата, которую я напомню читателю. Эти мнения авторитетнейшего полководца Великой Отечественной войны маршала Рокоссовского хотя бы частично раскрывают сложный характер командарма. Вспоминая о действиях армии Батова в наступательной операции «Багратион» в августе 1944 года, в той же книге маршал писал:

65-я Армия, не встречая в Беловежской Пуще особого сопротивления со стороны противника, вырвалась вперед и тут попала в неприятную историю. Не обеспечив фланги, армия была атакована с двух сторон частями двух немецких танковых дивизий. Они врезались в центр армии, разъединили ее войска на несколько групп, лишив Командующего на некоторое время связи с большинством соединений и управления ими (выделено мною.А. П.). Командование фронта послало на выручку стрелковый корпус и танковую бригаду. Положение было восстановлено. Но Павлу Ивановичу пришлось пережить тяжелые минуты.

А вот что об этом случае сообщил в своей книге"…специального назначения" маршал инженерных войск В. К. Харченко:

Утром 23 июля частям танковой дивизии СС «Викинг»… удалось соединиться с 4-й фашистской танковой дивизией… Несколько дивизий 65-й армии оказались в трудном положении… Вскоре к Батову для организации ответного удара прибыл Заместитель Верховного Главнокомандующего… Г. К. Жуков и Командующий фронтом… К. К. Рокоссовский. Срочно были подтянуты резервы. Уже к исходу 24 июля гитлеровцы были разгромлены и положение восстановлено.

Я, наверное, несколько тенденциозен в выборе цитат из книги маршала Рокоссовского. Там много раз отмечаются и положительные качества Командарма-65. Но так заметно подчеркиваются слабые места Батова: отсутствие надлежащей разведки, недостаточное внимание флангам и некоторая самоуверенность, приводящая к большим, и чаще всего неоправданным, потерям.

Даже как-то странно: ведь боевой опыт у генерала, дважды Героя Советского Союза, огромный. Он воевал в Испании, участвовал в финской войне. Но не менее странно и то, что всю Отечественную Павел Иванович прошел командующим одной и той же армией и ни разу не был повышен в должности. Это что-то значит? Да и армия не стала ни гвардейской, ни ударной…

А вот цитата из книги самого генерала Батова ("В боях и походах". С. 453–454) о событиях на Наревском плацдарме:

4 октября… враг внезапно перешел в наступление… Почему немцам удалась внезапность? Танковая группировка врага в составе трех дивизий нанесла удар из глубины… Налицо был просчет нашей разведки. Немецкие танки широким фронтом вышли на наши заминированные участки. Но… ни один не подорвался. Оказывается, саперы противника обезвредили мины. И этого разведка не обнаружила… (выделено мною. — А. П.).

Это в который раз на те же самые грабли? Сколько же людей погибло из-за просчетов разведки, кто это подсчитывал?!

Ну, а слова, приведенные выше в цитате из книги Батова о том, что немцы сумели обезвредить мины, заставляют меня задуматься еще раз: почему же саперы армии Батова не сумели обезвредить мины на участке нашего наступления? И не противотанковые, а противопехотные? Или эту идею подсказал впервые оказавшийся вблизи боевой обстановки наш новый комбат Батурин?

А может быть, гибель какой-то сотни штрафников — мелочь по сравнению с жертвами плохой разведки 65-й Армии?

Мне снова захотелось обратиться к воспоминаниям Александра Васильевича Горбатова, где он рассказывает, как в операции «Багратион» в ночь перед наступлением "под шум и грохот бомбежки наши труженики — саперы проделали сотни проходов в минных полях и проволочных заграждениях для пехоты… работая в непосредственной близости от противника, зачастую под пулеметным и оружейным огнем".

Ну, а если в нашем случае мины были действительно неизвлекаемыми, то почему бы не пустить на них прямо во время артподготовки танки-тральщики, которые за считанные минуты справились бы с этими проходами?

Как показалось тогда мне, офицеру всего-навсего ротного масштаба, и как кажется теперь, спустя много лет, такое простое решение могло бы прийти в голову и комбату, и тем более командарму. Но почему-то не пришло…

Наверное, заслуженно ни Батурин, ни Батов не удостоились того, чтобы штрафники между особой называли их «батя», как Осипова, хотя фамилии обоих начинались со слога «бат», созвучного с этим теплым словом «батя».

Вот еще один документ. У меня в руках большая статья известного журналиста Эдуарда Поляновского "Солдат Победы Жуков", опубликованная накануне 50-летия Победы 11 апреля 1995 года в «Известиях». Речь в ней идет не об известном всему миру маршале, а о безвестном солдате с такой же фамилией. Упоминается в этой статье и имя Павла Ивановича Батова. И вот в связи с чем.

В 1946 году некто полковник Житник, начальник штаба соединения, входящего в подчинение П. И. Батова, с которым Житник был давно знаком лично, составляет "оправдательные документы" на вывоз из Германии непомерно большого количества личных вещей и заверяет их печатью и подписью "Генерал-майор Житник", т. е. своей фамилией, но с липовым званием. Мнимого генерала пограничники разоблачают, и дело передают в прокуратуру. Запахло трибуналом.

Спасает жулика Батов. Вот его резолюция: "Полковника Житника оставить в кадрах Красной Армии. Направить в Академию им. Ворошилова в первую очередь". Ничего себе! Вместо трибунала — в самую престижную академию! Такую бы заботу во спасение штрафников — офицеров и своих солдат в бою! Сколько бы жизней было спасено тогда!

Этому протеже Батова в декабре 1952 г. Командующий Белорусским военным округом Маршал Советского Союза С. К. Тимошенко дает убийственную характеристику: "Ведет себя, как опереточный артист. Очень легкомысленный и высокомерный. Наглый врун. Доверять важные дела нельзя. Должности не соответствует".

Полковника Житника увольняют в запас за дискредитацию звания офицера. Тогда генерал Батов уже отошел от руководящих постов в Вооруженных Силах и не в силах был противостоять маршалу Тимошенко. Павел Иванович к этому времени возглавлял Советский Комитет ветеранов войны. И не один раз в скандальных ситуациях прибегал к помощи безотказного генерала офицер запаса Житник, пишет далее Поляновский.

Ну почему высокопоставленный генерал так благоволит к этому недостойному офицеру? Почему проходимцы (так характеризует Житника автор статьи) находят поддержку у некоторых высоких начальников? Какие качества их сближают?..

Вот такие факты тревожили и тревожат до сих пор не только, думаю, меня. Но все это стало мне известно значительно позднее тех тяжелых дней и ночей на Наревском плацдарме.

А тогда было не до оценки действий старших начальников. Во время войны ни солдат, ни офицер не имеют права на сомнения в действиях начальников, на своего рода оппозицию. Любая оппозиция в это время может расцениваться как преступление, как измена. Примеры такой оценки действий своих прежних начальников некоторыми штрафниками были и в нашем батальоне. И оправдания таким фактам не было тогда никакого. Вот и держал поэтому я подобные мысли свои при себе. Поэтому и посоветовал Феде Усманову не распространяться о тех стихах, которые сочинил о Батурине и Батове кто-то из штрафников и не искать их автора.

В те тревожные дни октября 1944 г. нужно было сосредоточить внимание прежде всего на переустройстве немецких окопов, приспособив их для надежной обороны в противоположном направлении, то есть против немцев. А это и перенос брустверов, и переделка пулеметных гнезд, ниш для гранат и боеприпасов, и создание новых ходов сообщения, и многое другое. В общем, работы — непочатый край.

Вскоре к нам протянули телефонную связь. Это снова позаботился старший лейтенант Валерий Семыкин, добровольно опять оставшийся с нами в окопах. Ведь по своей должности он мог бы находиться в штабе бо@льшую часть времени, а он рвался к нам в окопы!

Остановлюсь еще на одной подробности. В каждом ходе сообщений метрах в 20–30 от основного окопа отрывали простейшие, не очень глубокие ямы (хотя бы по одной на отделение) для отправления естественных надобностей. По мере их заполнения они засыпались землей и вместо них отрывались новые.

Уже близился конец октября, ночи стали холодными, даже иногда морозными, по утрам долго держался на уже высохшей траве и грунте серебристый иней. На нашем участке оказалась простенькая, неглубокая земляночка с легким перекрытием. Ее обнаружил мой ординарец, и я разместился в ней с ним и своим ротным писарем. Кстати, это был не штрафник, а положенный по штату солдат по фамилии Мамкин, обладавший каллиграфическим почерком и умением спонтанно сочинять или презабавные, или страшные истории. В атаки он не ходил, оставался с ротными документами. Потом и одного своего бывшего замкомвзвода, с которым особенно сдружился, перетащил сюда. Как говорят, "в тесноте, да не в обиде". Моему заму Жоре Сергееву бойцы отрыли другое укрытие, так как ротный командир и его заместитель должны были размещаться поодаль, чтобы не погибнуть одновременно.

Рота моя теперь была по численности меньше взвода, а во взводах — по 8-10 человек, и тот участок, что нам выделили для обороны, казался непомерно большим. Но вскоре стало поступать пополнение. Через день-два к нам привели человек 10 новеньких. Казалось, это неплохо для организации более надежной обороны, но расстроило то, что в этом пополнении оказался один бронебойщик, которого я представил к досрочному освобождению и к награде за подбитые танки. Это наш новый комбат проявил «бдительность». Он и особист дотошно выпытывали, кто стрелял по танкам, а кто только заряжал магазин ПТР. И решив, что подбить танк мог только один, посчитали мое представление другого к награде и освобождению необоснованным. Обидно было штрафнику, но и мне тоже. Стыдно стало и за то, что так обнадежил старательного человека и храброго воина, и за то, что с моим мнением, мнением командира роты, руководившего боем и непосредственно участвовавшего в столкновении с противником, комбат не посчитался. Так что начало моего «взаимодействия» с новым комбатом ничего хорошего не сулило…

Активная часть боевых действий за восстановление утраченных было позиций на плацдарме закончилась. Как отметил в своих мемуарах генерал Батов, "плацдарм увеличился почти вдвое. Войска задачи выполнили… Началась подготовка к новому наступлению".

А у нас начались оборонительные будни, совсем непохожие на оборону в Белоруссии.

Валера Семыкин принес нам новую таблицу позывных для телефонных переговоров, где мне вместо обычного номера был дан позывной "Александр Невский", Жоре — "Георгий Саакадзе", Феде Усманову — "Салават Юлаев". Необычно, но, как говорят, "мелочи, а приятно".

О том, что происходило с нами и со мной лично здесь, в обороне на Наревском плацдарме, я расскажу в следующей главе.

ГЛАВА 7

Наревская оборона. Неповиновение и тактические разногласия. Орденская иерархия. Фронтовая манера. Новый тотальный враг. Гибель Кости Смертина. Сага о касках. Свет и тепло. «Штрафбатя». Два дня отпуска. Встреча с Ритой

О том, что дальше происходило, на нашем участке обороны Наревского плацдарма, я постараюсь рассказать более кратко в основном потому, что немцы здесь в своей боевой активности были несколько сдержаннее. Командование фронтом подтягивало растянувшиеся за период операции «Багратион» тылы, приводило в порядок войска, так поредевшие к тому времени, восстанавливало ресурс боевой техники и накапливало все виды боезапаса, готовясь к дальнейшему масштабному наступлению, к одной из важнейших стратегических операций, получившей впоследствии название «Висло-Одерской».

Итак, мы перешли к обороне. Как помнит читатель, в моей роте после повторного наступления, в ходе которого боевые потери составили более 80 %, насчитывалось меньше взвода. Это даже с учетом уже прибывшего пополнения. И вот в эти первые дни организации обороны моего ротного участка меня вызвал к телефону комбат. Тоном, не допускающим возражений, он приказал мне организовать РОП (ротный опорный пункт). Для меня это его распоряжение оказалось настолько неожиданным, настолько несуразным, что я на какое-то время просто опешил. Такая форма организации обороны роты была бы целесообразна тогда, когда в роте как минимум три более или менее полнокровных состава взвода.

В этом случае в первой траншее занимают оборону два взвода, а третий оборудует позицию во втором эшелоне, и таким образом РОПы становятся основой сравнительно глубоко эшелонированной обороны всего батальона трехротного состава.

А у нас, как оказалось, не только батальона, но даже и роты-то не было! Своими малыми силами я никак не мог организовать ротный опорный пункт, не ослабляя и без того слабую оборону переднего края. Об этом тут же по телефону я и доложил Батурину, сказав ему, что его приказ смогу выполнить только при условии, если мне подчинят еще минимум два полнокровных взвода или когда в роту прибудет пополнение, достаточное для сформирования еще двух недостающих взводов.

Как я и ожидал, подполковник разразился резкими, негодующими фразами, пригрозив при этом, что он может передумать и не послать в штаб фронта представление о моем назначении на должность командира роты. Понимая, что пока мое назначение не узаконено приказом по Фронту, комбат запросто может его отменить, я тем не менее (как говорят, попала "вожжа под хвост") тут же, не раздумывая, спросил его, кому и когда он прикажет сдать командование ротой.

После долгого и тягостного молчания Батурин весьма недовольным голосом изрек: "Пока командуйте! Я еще с вами разберусь!" И тут, словно бес снова меня попутал, я вместо уставного "Есть!" выпалил: "Приходите сюда, в окопы, здесь на месте и разберемся".

Батурин, еще ни разу не побывавший в окопах, на переднем крае, вскипел и уже срывающимся на крик голосом ответил: "Я сам знаю, где мне быть, когда и куда приходить!" На этом наш разговор оборвался.

Потом мне мой бывший ротный, майор Матвиенко, уже ставший замкомбатом, говорил: "Зачем ты лез на рожон? Ну, сказал бы "Есть!", а делал бы как нужно!" Что же, не было у меня ни тогда, ни после такой «смекалки»…

Наш новый (он все еще был «новым», во многом неизвестным, неизученным) комбат оказался человеком, как я убедился вскоре, еще и злопамятным. Были обстоятельства, в которых я не раз чувствовал ярко выраженную немилость батуринскую почти до самого окончания войны.

Между прочим, комбата уже наградили орденом Богдана Хмельницкого I степени, видимо "за успешную организацию боев" при восстановлении флангов плацдарма. Теперь, зная уже, что этот же орден, но третьей степени, как и орден Александра Невского были по своему статусу рангом ниже обретенного им самим, он приказал представить офицеров, фактически обеспечивших ему его первый орден, к наградам именно этими орденами. Об этом сказал мне Филипп Киселев, и мы вместе стали составлять реляции на награждение командиров взводов. Жору Сергеева мы представили к ордену Александра Невского, Федю Усманова — к Богдану Хмельницкому III степени. Мне Батурин велел передать, что я буду представлен тоже к Александру Невскому.

Тут пришлось мне рассказать Филиппу о своей глупой истории с "дважды орденоносцем" и просить его уговорить комбата согласиться на положенный мне за подбитый танк орден Отечественной войны любой степени.

Когда Батурину представили наградные листы, он долго не соглашался поставить свою подпись на моем. Получалось, что его подчиненный получит более высокую награду, чем он сам. Как рассказывал мне потом Филипп Киселев, мой наградной лист активно и настойчиво защищали и Филатов, и Матвиенко. В общем, суммарными усилиями им всем удалось убедить комбата подписать представление.

Батурин собственноручно исправил «первую» степень на «вторую», желчно заметив при этом, что "ордена не выпрашивают, ими награждают по заслугам". Получалось, что в единоборстве с немецким танком я не победил.

Когда мне рассказали, как происходил этот разговор, я понял, что в наши с комбатом служебные и личные отношения вбит еще один кривой и ржавый гвоздь. Но орден Отечественной войны II степени я все-таки получил. И вручал его мне не сам комбат Батурин, а начштаба майор Киселев.

Наконец-то с меня, как гора с плеч, свалилась тяжесть моего «орденского» позора перед близкими, так тяготившего мою совесть все эти долгие месяцы.

…Может, потому, что еще не подтянулись базы снабжения фронта и армии, а может, по каким-то другим причинам, но стало значительно хуже с питанием. Солдатского пайка, несмотря на «сидячий» образ жизни в обороне, без атак, изнурительных маршей, перебежек и переползаний, бойцам стало не хватать, и к ним вернулась фронтовая манера делить по-особому хлеб, сахар и др. Кому-то из бойцов доверяли резать хлеб или делить сахар и еще что-то на приблизительно равные доли. Затем обычно командир отделения или кто-либо им назначенный отворачивался, прикрывал глаза шапкой, а «хлеборез» или кто-то из "доверенных лиц", указывая пальцем на одну из порций, вопрошал: "Кому?" И отвернувшийся должен был назвать одного из бойцов. И не было никаких обид, никакого роптания, если даже кому-то и казалось, что соседу досталась порция побольше. А поскольку мы, командиры взводов и рот, в боевой обстановке питались из общего солдатского котла, я настоял, чтобы и для нас порядок этот был неукоснителен. Чем-нибудь разнообразить наши окопные «меню» здесь не было никакой возможности: была уже глубокая осень да и местного населения вблизи наших позиций не наблюдалось.

И вот случилась другая напасть, к которой привыкнуть мы не могли, уж очень она была неприятной. В связи с устойчивым похолоданием бойцам выдали шапки, шинели, а нам, офицерам, зимнее обмундирование. Особенно рады мы были меховым барашковым жилетам. Поменяли, наконец, всем нательное белье. Правда, походных бань, как это бывало в обороне на белорусской земле, нам не прислали, и уж сколько времени не мылись мы все, окопники.

И то ли из-за того, что эти жилеты, обмундирование и белье не прошли перед выдачей нам должную санобработку или она была проведена не надлежащим образом, то ли из-за оставшихся после немцев в землянках каких-то вещей, но вскоре нас замучили новые враги — насекомые. Короче — обовшивели мы все изрядно, тотально. Мои просьбы организовать поочередную помывку в походных банях с внеплановой сменой белья и хотя бы частичной санобработкой обмундирования вроде бы были услышаны, но не были почему-то реализованы.

Наконец, невдалеке от наших окопов, в низине установили прибывшую походную дезкамеру. И снова без смены белья. Поочередно сдавая в нее то гимнастерки с брюками (оставаясь на холоде в нижнем белье), то рубахи с кальсонами, бойцы прожаривали свое обмундирование. А мы, командный состав, сдавали туда и свои меховые жилеты, не подумав, что от высокой температуры в дезкамере наши жилеты настолько съежатся и покоробятся, что их не только носить не придется больше, но даже надеть не удастся.

В начале декабря нас вывели из окопов, и мы ушли на формирование хотя и в не очень далекий, но все-таки тыл. И только там, после неоднократных санобработок, тотальных стрижек и помывок в походных и деревенских банях нам удалось окончательно победить в этой войне с паразитами. И решающий вклад в эту победу внес непререкаемый медицинский авторитет, наш батальонный доктор Степан Петрович Бузун, где-то раздобывший так называемое мыло «К», которое уничтожало непрошеную живность иногда вместе с верхним слоем кожи.

А вскоре нам выдали и новенькие, ароматно пахнущие овчиной меховые жилеты и мы снова были счастливы.

Пока мы были в окопах, нас очень беспокоили фашистские снайперы и нередкие попытки фрицев прощупать надежность нашей обороны сильными артналетами, после которых, как правило, происходили наскоки больших, иногда до роты, групп с танками.

Здесь я впервые увидел, как против танков воевали зенитчики, стоявшие на позициях непосредственно за нашими окопами. Их скорострельные пушки встретили немецкие танки меткими выстрелами прямой наводкой, и сразу несколько машин загорелись, а остальные бросились наутек. Атака немцев захлебнулась, не успев докатиться до наших траншей. Потом еще не раз мне приходилось быть свидетелем применения зенитных средств против наземных целей, и всегда это вызывало восхищение.

Подобные немецкие наскоки на нашу оборону были похожи на разведку боем с целью выявить нашу систему огневых точек, а заодно и захватить «языка». Однако на нашем участке им этого так ни разу и не удалось, хотя о том, что кое-где их попытки были не безрезультатны, до нас слухи доходили.

И я еще тогда подумал: хорошо, что не согласился на требование Батурина часть изрядно поредевшей роты разместить во втором эшелоне при создании ротного опорного пункта (РОП). Отпор немцам теми немногими огневыми средствами, которыми рота располагала тогда, мы давали надежный, и фрицам ни разу не удавалось приблизиться к нам даже на расстояние броска гранаты. Показалось мне, что и Батурин понял это, поскольку он не поднимал больше вопроса о РОПе. У меня уже были более или менее скомплектованы два взвода, и ко мне в роту был назначен из батальонного резерва новый командир взвода старший лейтенант Ражев Георгий Васильевич, человек веселый, общительный и, как выяснилось позже, уж очень неравнодушный к женской половине человечества, да и к спиртному тоже. И стала рота наша под командованием одних старших лейтенантов «старлеевской», как говорили флотские штрафники.

Мощные артналеты иногда приводили к серьезным потерям. Люди гибли не только от своей неосторожности или небрежности. Были случаи и прямого попадания крупнокалиберных снарядов и мин в окопы и легкие земляные укрытия. Леса поблизости не было, а для построения надежных землянок ни бревен, ни досок нам брать было неоткуда.

В один из таких налетов был серьезно контужен и Георгий Ражев. Недели две он почти ничего не слышал, но в лазарет или в медсанбат уходить не соглашался. Так и командовал!

Но особенно мне запомнилась гибель Кости Смертина (не помню его бывшего офицерского звания, знаю только, что он не был старшим офицером, а был то ли лейтенант, то ли капитан). Он был в роте одним из наблюдателей. В тот день я был рядом с ним и параллельно тоже вел наблюдение с биноклем. Мне удалось обнаружить хорошо замаскированную позицию немецкого снайпера. И я предупредил об этом Костю, посоветовав ему вести себя более осторожно может быть, этот снайпер за кем-то из нас охотится.

Мое предположение не замедлило подтвердиться: я едва успел присесть, как над моей головой просвистела пуля. Мне и здесь повезло, как часто это случалось со мной. А Смертина я не успел заставить присесть: он хотел, видимо, тоже посмотреть, откуда ведет огонь снайпер. И вторая пуля угодила Косте прямо в середину лба. Он как-то медленно сполз на дно окопа, будто осторожно сел, поднял кверху необычно забегавшие глаза, а его губы стали шептать что-то бессвязное, непонятное. Лицо его быстро стало приобретать какой-то пергаментный оттенок. Индивидуальный пакет был при мне, и я попытался наложить повязку на его, казалось, такую маленькую рану, из которой медленно струилась кровь. Сразу вспомнилось, как нас еще в средней школе обучали по программе ГСО ("Готов к санитарной обороне") накладывать на голову повязку, называемую "шапкой Гиппократа". Но ничего не помогло. Умер Костя. Жаль его было как-то особенно. Может, потому, что я не успел его вовремя одернуть, а может потому, что последняя минута его жизни окончилась прямо на моих руках, но мне не дано было понять, что он хотел сказать невнятным шелестом губ, и своими выразительными голубыми глазами.

Фамилию же Кости я запомнил, наверное, потому, что девичья фамилия бабушки моей по материнской линии тоже была Смертина. Когда он прибыл во взвод, который формировался еще до выхода на Нарев, я даже поинтересовался его родословной, чтобы установить, не родственники ли мы. Но если у моей бабушки была часть крови хакасской, заметно были выражены восточные черты лица, характерный разрез карих глаз и четко обозначенные скулы, то этот парень был родом из Ярославля и черты лица его были совсем другими, какими наделял я в своем воображении древних русичей.

В связи с этим случаем хочется еще вот что вспомнить. У нас в батальоне не было принято надевать стальные каски. Считалось каким-то шиком, что ли, обходиться без них, хотя они на батальонных складах были, и наши снабженцы не раз их нам предлагали. Не знаю, откуда пошло это пренебрежение к каскам, но было оно стойким. И мы, офицеры, своим, как теперь видится, неразумным примером, наверное, тоже поддерживали эту не очень правильную традицию.

Не думаю, что в случае с Костей Смертиным каска могла сохранить жизнь, ведь пуля попала ему чуть-чуть выше переносицы и каска все равно не прикрыла бы этого места. Но даже после этой трагедии касок так никто и не надевал…

А вот еще некоторые подробности фронтового окопного быта.

Поскольку наступала зима, а окопной жизни пока не было видно конца, мы, как могли, устраивали свое жилье. Отрывали подбрустверные ниши, но не более чем на два человека, хорошо помня трагический случай с Иваном Яниным. Какими-то невероятными путями, включая ночные вылазки за передний край к остаткам разрушенного войной сарая, который немцы держали под постоянным контролем и периодически эти развалины обстреливали, бойцам удавалось раздобыть то обломки досок или жердей, а то и целые горбыли. Добываемый с большим риском "строительный материал" позволял даже сооружать примитивные землянки, наподобие той, в которой размещался я со своей ротной ячейкой управления. Эти укрытия позволяли хоть на какое-то время либо спрятаться от мокрого снега, либо просто обогреться и даже чуть-чуть обсушиться.

В стенке землянки делали углубление с отверстием наружу под дымоход и жгли в этой «печурке» все, что может гореть: обертки от пачек с патронами, какие-то щепочки, палочки, солому, кустарник и др. Но что меня поначалу не только удивило, но даже напугало — жгли в этих примитивнейших очагах обыкновенные толовые шашки (конечно, без взрывателей!). Тол в огне плавился и довольно медленно и чадно горел, отдавая более или менее значительное количество тепла. Но страшно было то, что если вдруг в огне оказался бы случайно хоть один, пусть даже пистолетный, патрон, то он сыграл бы роль детонатора, и тогда… Нет, уж лучше не фантазировать дальше. Поэтому, узнав о таком способе отопления, я приказал взводным офицерам строжайше контролировать этот отопительный процесс. Не дай бог, если вместе с обертками от просмоленных патронных пачек попадет туда хоть один патрончик!!!

Дверей в земляночках, естественно, не было, входы в них завешивались обыкновенными солдатскими плащ-палатками, плотными, светонепроницаемыми, поэтому, когда не топилась «печь», и когда нужно было написать письмо, докладную, или боевую характеристику на бойца, пользовались, как встарь, лучинами.

К тому времени имевшиеся в небольшом количестве у нас трофейные парафиновые плошки давно были израсходованы, и идею их замены подсказал нам Валера Семыкин, передавший мне большую катушку трофейного телефонного провода, который имел плотную резиновую изоляцию и просмоленную оплетку. Подвешивали этот провод под потолком так, чтобы один конец его был несколько выше другого, и поджигали его верхнюю часть. Огонь, постепенно пожирая оплетку с изоляцией, перемещался вниз по проводу. Нужно было только вовремя потянуть обгоревшую часть провода с катушки, лежащей здесь же, в землянке. Света было не ахти как много, но зато вони, а особенно копоти — хоть отбавляй.

Утром, выходя из землянки, мы часто были похожи не то на чертей из преисподней, не то на не виданных еще нами воочию негров. И стоило больших трудов снегом с мылом содрать с лица эту ужасную маску. Хорошо, если выпадал снежок, тогда он, свежий, еще не запорошенный пороховой гарью, был нам отрадой.

Здесь, в окопах Наревского плацдарма я встретил свой очередной день рождения — 18 ноября. Исполнился мне тогда 21 год. Мы в войну так стремительно взрослели, что, казалось, уже прожили большую, долгую жизнь и чувствовали себя далеко не юношами, каковыми в действительности были.

Мой новый взводный Жора Ражев сообщил мне, что штрафники мне, еще совсем юному, присвоили почетнейшее, и не только по моему мнению, звание «батя». А кое-кто, учитывая мое заботливое отношение к штрафникам, которое во мне воспитали своим примером и комбат Осипов, и генерал Горбатов, и маршал Рокоссовский, называли меня еще теплее — «штрафбатя». Не скрою, очень лестным для меня было это сообщение. Это уже потом я догадался отрастить усы, чтобы хоть чем-нибудь показаться старше своего, как говорил мне один пожилой штрафник, "бесстыдно юного возраста".

А с моим днем рождения совпало сообщение об учреждении Дня артиллерии, который должен был впредь отмечаться 19 ноября в ознаменование подвига артиллеристов в Сталинградской битве. И в этот день нам, хотя мы и находились в обороне, ради праздника выдали по фронтовой чарке водки. Так что и мой день рождения отметили одновременно. И радостно было, что со своей наркомовской дозой пришли поздравить меня и Иван Матвиенко — бывший мой ротный, и Валера Семыкин — ПНШ-2, и Филипп Киселев — начштаба, и Алеша Филатов — зам. комбата.

Так что с участием еще и моих окопных друзей Жоры Сергеева и Жоры Ражева (в роте у нас оказалось теперь два Жоры), да Феди Усманова, компания оказалась очень дружеской, теплой, да и просто по-фронтовому братской. Помянули мы и Ваню Янина, и всех, кого уже навсегда унесла от нас эта страшная и долгая война, конец которой все-таки брезжил где-то уже не так далеко, как год назад.

Вскоре мне принесли письмо. "От жены Вашей", — сказал почтальон. Я понял, что это от Риты. Только немногие знали, что женой я называю свою любимую девушку — ленинградку Риту, с которой познакомился и в которую отчаянно влюбился немногим более года назад. И вот с тех пор длился наш нескончаемый "почтовый роман". Опять мы обманули военную цензуру, и по начальным буквам имен людей, которые якобы передают мне поздравления с днем рождения в ее письме, я определил, что ее госпиталь передислоцировался недавно в польский городок Лохув, не очень далеко от нас.

В первых числах декабря нас вдруг сняли с обороны, которую мы спешно передали какой-то полнокровной стрелковой роте, и стали готовить к выводу в тыл, на переформирование.

Оказывается, Командующий фронтом маршал Рокоссовский, узнав, что "банда его имени" все еще с октября на передовой, приказал освободить всех штрафников, у которых истекли сроки пребывания в штрафбате, а также тех, которые заслужили своей храбростью и стойкостью досрочную реабилитацию. Радости нашей, особенно тех, кого это непосредственно касалось, не было предела. Жаль только, что Костя Смертин и многие другие не дожили до этой счастливой минуты. Погибли они здесь, уже в обороне.

Быстро собрали мы свои немудреные пожитки и уже на следующий день, передав участок обороны соседям, были со своими бойцами у штаба батальона, разместившегося в домике на краю почти полностью разрушенной небольшой деревеньки. С тревожно бьющимся сердцем (ведь за эти полтора месяца столько между нами произошло!) я пошел докладывать комбату строевую записку о составе роты и боевые характеристики на подлежащих реабилитации. Улучив подходящую минуту, попросил разрешения отлучиться на 3–4 дня, чтобы навестить в госпитале невесту (Батурину я не стал лгать, будто Рита моя жена, как говорил всем в батальоне — мало ли как он на это среагирует). За меня в роте я предложил оставить командира пулеметчиков Георгия Сергеева, который в боях был моим заместителем.

Комбат, хотя и не сразу, но назвал населенный пункт, в котором должны сосредоточиться батальонные тылы, штаб и вся моя рота в полном составе, и приказал мне быть там не позднее чем через 2 дня. А роту временно подчинить старшему лейтенанту Усманову. Конечно, он был прав, потому что Сергеев состоял в штате пулеметной роты, а не моей.

Я был так рад неожиданно бесконфликтному разрешению моей просьбы об отпуске, что, испросив разрешения идти, тут же выскочил от него, окрыленный и счастливый, с одной мыслью — "успеть!" и даже не сообразил удивиться такому полученному мной непредвиденному отпуску.

Еще бы! Больше года прошло с тех пор, как мы с Ритой расстались в Уфе и вот теперь, кажется, может наступить долгожданная наша встреча уже на фронте, и я снова увижу ее милые, лучистые глаза, светлую улыбку…

Короткие распоряжения Феде Усманову, который все понял с полуслова, и я, схватив вещмешок, где был мой сухой паек, уже мчался к проходящей недалеко дороге, по которой в обоих направлениях нет-нет да и проходили автомашины. Сориентировавшись по карте, определил, что при удачном стечении обстоятельств смогу сегодня же на «перекладных» попутках добраться до Лохува. Первая же остановившаяся машина оказалась просто подарком судьбы она ехала в тыловой район фронта и именно через Лохув. Фатальное везение!

Уже через несколько часов мы въехали в этот небольшой городишко.

Бросился я к первой попавшейся повозке, запряженной какой-то тощей лошаденкой, которой управлял совсем молодой солдатик (почему-то без погон), и спросил его, где размещается госпиталь. Я целый день не переставал удивляться, как мне везло, но здесь моему удивлению уже не было предела. В солдатике этом я с трудом, но узнал ритиного брата Стасика, уехавшего, как оказалось, тайком с ней и со своей мамой, врачом, на фронт. Он тоже, кажется, узнал меня и на мой вопрос ответил вопросом: "Вам нужна Рита Макарьевская?" Я бросился к нему, обнял его щупленькую фигуру, вскочил в повозку, и он не спеша повез меня к госпиталю, хотя мне хотелось спрыгнуть и бежать туда, куда он мне укажет.

Вскоре мы подъехали к группе домов, в один из них вбежал Стасик, но быстро выскочил оттуда и сказал, что Риту не выпустили, там какие-то важные занятия проводит сам начальник госпиталя, а Рита сказала, чтобы мы шли к ним домой.

Меня удерживало от принятия этого приглашения наличие тех проклятых насекомых, которые не только испортили нам всем и так несладкую жизнь в окопах, но еще и ставят меня в ужасно неловкое положение перед давно ожидаемой и безмерно желанной встречей. Вообще-то именно из-за этого я и не рассчитывал здесь задерживаться, хотя увидеть свою любимую хотелось до безумства. И вот, наверное, это безумство и то, что с мамой Риты Екатериной Николаевной я был уже давно знаком, заставили меня сразу же принять решение честно признаться ей в этом своем несчастье, а там будь что будет, но Риту я все равно дождусь и хоть на улице (было в этот день не очень морозно) побудем вместе.

Пришли. Екатерина Николаевна в окно увидела нас и выскочила, узнав меня. Видимо, я очень покраснел от стыда за предстоящее признание, потому что она сразу встревоженно спросила, что со мной, не болен ли я. Пришлось сразу, без предисловий, выложить ей все и сказать, что я лучше подожду Риту здесь, на улице. Однако она, сразу все поняв и оценив важность предстоящей встречи для нас, мгновенно приняла другое решение: "Заходите, Саша, не стесняйтесь этого недуга, к сожалению, на фронте это не редкость, очень многие раненые к нам поступают с этим. Мы сейчас примем нужные меры".

Зашли. Она тут же заставила меня снять обмундирование, пройти в маленькую комнатку (видимо, Стасика), снять белье, надеть белый медицинский халат и лечь в постель, отдохнуть, пока придет Рита. Белье мое она тотчас же стала кипятить на жарко натопленной плите, а гимнастерку и брюки тщательно гладить раскаленным утюгом.

Я не представлял, как же произойдет наша встреча и, несмотря на почти бессонную перед этим ночь (да еще и не одну!), ушедшую на написание боевых характеристик штрафникам, передачу района обороны и другие дела, все-таки от волнения перед главной в моей фронтовой жизни встречей так и не заснул.

Через несколько часов прибежала Рита. Я вскочил с постели в непривычном для себя одеянии — в белом врачебном халате явно не по моему росту. Видимо, мама ввела ее в курс дела, и она не удивилась, увидев меня в таком наряде, бросилась ко мне, и мы, обнявшись, долго так стояли.

Как Рита изменилась! Прошло всего немногим больше года после нашего расставания в Уфе, а она так повзрослела! Не раз стиранная гимнастерка с погонами на ее ладной, чуть пополневшей после блокадной худобы фигуре сидела ловко, вместо солдатского ремня на ней был офицерский. Такая же высветленная от стирок юбка, туго обтягивающая ее стройные ноги.

Мы безмерно радовались этой подаренной нам судьбой встрече, и пока всю ночь неугомонная Екатерина Николаевна вываривала и утюжила мою одежду, мы говорили, говорили, говорили… Вспоминали все, что произошло за этот год с нами до сегодняшнего счастливого вечера.

Да, об этой встрече мечтали мы долгие дни, недели, месяцы…

…Теперь, когда в работе над этой книгой нахлынули воспоминания о том тревожном и счастливом времени, наверное, пришла пора подробнее рассказать об истории нашего знакомства и романтических отношениях, завершившихся фронтовой свадьбой. Этому я посвящу следующую главу своих воспоминаний.

Сделать это мне будет нелегко, если учесть, что к 40-летию Победы, в декабре 1984 года обозреватель "Комсомольской правды" Инна Павловна Руденко опубликовала в этой газете большой, во всю полосу очерк, который назвала "Военно-полевой роман". Это название очерку она дала в пику художественному фильму Петра Тодоровского под таким же названием. А фильм этот, как тогда его оценивали фронтовики и особенно — фронтовички, показался нам попросту пасквилем на женщин, которые на фронте, рискуя жизнью, сражались с врагом. А в фильме Тодоровского женщина на фронте — не боец, а развлечение для комбата.

Так вот, Инна Павловна на примере нашей фронтовой судьбы постаралась (и, по-моему, успешно) развенчать взгляд Тодоровского на эту непростую проблему. И в своем очерке подробно написала о моем знакомстве с Ритой и о взаимоотношениях, переросших в большую любовь. Любовь, выдержавшую и долгую разлуку, и совместный боевой путь в штрафбате на последних месяцах и верстах той длинной и тяжелой войны. Мне трудно уйти от той канвы, той тональности, которые вложила в очерк опытнейшая журналистка (понятно: о женщине писала женщина!). Поэтому я постараюсь не рисовать широкое и всестороннее полотно нашего «военно-полевого» романа, а попробую ограничиться прежде всего тем, что не вошло в очерк Инны Руденко.

Не знаю, как это у меня получится, ведь так много тогда всего произошло, но следующая глава моей книги в основном будет лирическо-романтическая.

ГЛАВА 8

История знакомства с будущей женой. Любовь с первого взгляда. Адрес на песке, Уфа. Неожиданные оперно-балетные впечатления. Фронт. Почтовый роман длиною больше года. Фронтовая свадьба

А началось все с того, что в запасном полку, стоящем в поселке Алкино под Уфой, где служил тогда я, молодой лейтенантик, теплым летним вечером полковой оркестр играл на танцплощадке вальсы, а мне было не до танцев. Причина банальная: у молодого лейтенанта в его 19 с небольшим лет резались сразу два зуба мудрости. Боль была изнуряющая, и я бродил за забором, скрывавшим танцующих, таких же молодых офицеров, недавно только сменивших петлицы с «кубарями» на офицерские погоны со звездочками. В основном их партнершами были разодетые девушки, работницы расположенного недалеко молочного завода. Вот с этими «молочницами» крутила всласть не только вальсы да танго офицерская молодежь — успели «закрутить» нешуточные романы.

На скамейке, стоящей вблизи забора, я увидел тихо и горько плачущую худенькую блондинку, одетую явно не для вечера танцев. Может, мне просто стало ее жаль, а может, захотелось отвлечься от надоевшей зубной боли, но я подошел к ней и заговорил.

Выяснилось, что Рита (так звали девушку) — ленинградка, которой вместе с мамой и младшим братишкой (отец умер от голода) удалось эвакуироваться из блокадного города в Уфу, где у них было много родственников. Горком комсомола взял шефство над эвакуированными питерцами и чтобы немного подкормить отощавшую на блокадном пайке девушку, определил ее пионервожатой в лагерь, размещавшийся здесь же, в Алкино, неподалеку от нашего полка. Ее одежда — какие-то уже неопределенного цвета лыжные шаровары, видавшая виды, но опрятная блуза на худеньких плечах, да еще, вдобавок, вместо туфель, которые были бы более подходящими для танцев, деревянные дощечки с прибитыми к ним перекрещивающимися ремешками (такие вот «сабо» военной поры) — ну никак не подходила к обстановке на танцплощадке. Вот и заплакала девушка…

Проговорили мы долго. И она успокоилась, и моя нестерпимая зубная боль как-то незаметно сбавила свой неистовый накал. Проводил я ее до самого пионерлагаеря, а там какая-то злая дородная тетка лет 35–40 стала строго Рите выговаривать за то, что та оставила без надзора своих далеко не ангельских повадок подопечных. Пришлось заступиться. Так я познакомился и с начальницей Риты. Может, это и помогло бедной девушке, так как эта гранд-дама стала относиться к ней помягче.

Договорились с Ритой встретиться назавтра. И через несколько дней я почувствовал, что уже с трудом могу дождаться очередной встречи.

Всяких дежурств, нарядов, караулов я раньше, честно говоря, не избегал, а даже от однообразия службы находил какую-то особую прелесть в ощущении своей ответственности то ли за батальон, то ли за караул, то ли за пищеблок. Так вот, теперь эти наряды стали ненавистны мне, так как не давали возможности ежедневно встречаться с этой очаровательной девушкой, с которой было так интересно. В общем, как говорится, влюбился "по уши" с первого взгляда.

Но однажды она не пришла в назначенное время к заветной скамеечке. Расстроенный, я все же заметил, что рядом, на песке, палочкой, брошенной тут же, был начертан… адрес: "Уфа, ул. Цюрупы…". Теперь оставалось ждать удобного момента. А у нас в Алкино тогда в ходу был такой «юморной» стишок: "Деньги есть — Уфа гуляем, деньги нет — Чишмы сидим" (Чишмы — это ближайшая, в 5–6 километрах от нас узловая станция).

Вскоре удалось вырваться. Нашел! Познакомился с ее матерью, тетками (мужская часть родственников была на фронте). И в первый же вечер (а мне нужно было вернуться до подъема) Рита предложила пойти в театр. В этот вечер давали оперу, для меня еще незнакомое сценическое действо. Ленинградский уровень культуры у моей знакомой — это я понял сразу. Первая же возможность — и тотчас в театр, да еще и в оперу!

Театральный мир мне уже немного был знаком по Дальнему Востоку, городку Облучье, где я учился с 8-го по 10-й класс в 4-й железнодорожной школе. До этого мне, мальчишке с полустанка, из всех видов искусств известно было только немое кино, в котором добровольцы из числа зрителей постоянно должны были крутить ручку динамо.

Так вот, в этом городке единственным культурным центром был железнодорожный клуб, в который иногда приезжал с гастролями из Хабаровска театр Дорпрофсожа (дорожный профсоюз железнодорожников). Город и узловая станция Облучье были одним из участков Дальневосточной железной дороги, поэтому все, что там происходило, было в ведении управления дороги и ее профсоюзов.

Театр этот приезжал специальным поездом с концертами и спектаклями. Должен прямо сказать, спектакли эти были истинно профессиональными, на самом высоком, по тогдашним моим меркам, уровне актерского мастерства, а декорации вызывали у всех зрителей просто восхищение своей достоверностью. За годы учебы в Облучье я пересмотрел уйму первоклассных постановок. Помню, как блестяще были сыграны "Дети Солнца" и "На дне" по пьесам Горького, и спектакль "Сентиментальный вальс" (не помню автора пьесы), "Дядя Ваня" по Чехову, да и многое другое.

Кукольный театр тоже воспитывал нас. Помню, поразил меня кукольный паровозик, пыхтящий дымком из трубы и гудящий, как настоящий. А куколка-мальчик, шагая вдоль путей, заметил лопнувший рельс и, чтобы остановить приближающийся поезд, разрезал ножом руку, смочил кровью свой носовой платок и им, как красным флажком, остановил поезд у самого опасного места! Мы, мальчишки, мечтали о таком подвиге и стали специально ходить вдоль рельсов и носить с собой пионерские галстуки и даже ножи.

Помню, там же, в этом клубе, я впервые увидел звуковые фильмы "Ленин в октябре" и "Великое зарево", впечатления от которых надолго врезались в нашу цепкую детскую память. Да и впервые увиденный мной цветной звуковой фильм "Сорочинская ярмарка" не оставил меня равнодушным.

Так что с искусством кино и театра я уже был, как мне казалось, хорошо знаком, но опера была для меня еще неизвестной формой сценического искусства. Я знал, что там не говорят, а поют, и не представлял, как я это восприму. Но подействовало на меня это так, как я даже в самых смелых мыслях своих и не предполагал.

Давали оперу «Травиата», где главную партию Виолетты пела местная актриса Валеева. Наверное, я никогда более не слышал подобного, вернее бесподобного, голоса, не видел такой артистичности и пластичности. Конечно, это было просто первое впечатление. А точнее — первое потрясение! В те годы уфимский театр располагал хорошими силами за счет эвакуированных из Москвы, Киева и других театральных столиц актеров. Даже знаменитый бас Максим Дормидонтович Михайлов пел в нем. А потрясла меня именно Валеева. А балет! Оказывается, Рита училась в Ленинграде в балетной школе, и для нее балет был, а для меня теперь тоже стал, божественным наслаждением. Долго не мог забыть Одетту и Одиллию из "Лебединого озера". Да всего не перечислить.

…Мне часто в жизни везло. Повезло и здесь, еще и в том, что, вернувшись в полк, я через несколько дней вдруг был командирован в Уфу на лесопильный завод на берегу реки Белой для обеспечения пиломатериалами нужд полка. В этой командировке я пробыл две недели. И чего только не пересмотрел и не переслушал за это время в уфимском театре по вечерам!

А Рита, увидев мой интерес к театру, каким-то образом доставала то билеты, то контрамарки. Похоже, во всей моей последующей жизни такого интенсивного театрального блаженства я больше не испытывал, разве только во время 5-летней учебы в Ленинградской военно-транспортной академии.

В общем, за эту счастливую командировку я получил неоценимый культурный заряд на всю жизнь и так много узнал о Рите, ее маме, об отце инженере-строителе с консерваторским образованием, лично знакомом с С. М. Кировым. Обладал он хорошим голосом и часто исполнял дома и на концертах оперные арии и романсы. Погоревал вместе с ними по случаю его голодной смерти в блокадном Ленинграде.

Понял и принял образ их жизни, узнал их привычки и увлечения. И моя влюбленность в Риту с первого взгляда уверенно и быстро переросла в большую, огромную любовь к этой хрупкой, светловолосой, сероглазой ленинградке-блокаднице. А она уже работала сборщицей на уфимском заводе телефонных аппаратов и успевала еще ходить на РОККовские курсы медсестер (РОКК — российское общество красного креста).

Мама ее, военврач, имевшая за плечами и годы гражданской войны в роли сестры милосердия, и участие врачом уже в финской войне, теперь была зачислена в штат формирующегося военного госпиталя. И Рита тоже уже числилась будущей медсестрой.

А братишка ее, 15-летний Стасик, где-то работал, зарабатывая свою трудовую хлебную карточку.

Как истый кавалер, я искал повода угостить чем-нибудь Риту. Но в то время в Уфе без карточек были доступны только конфеты-липучки, да густой горячий сладковатый напиток, называемый "хлебным суфле".

Все когда-нибудь заканчивается. Окончилась и моя «лесозаготовительная» командировка, а вместе с ней и мой "театральный сезон". Уехал я в свое Алкино, встречи стали снова редкими, а вскоре Рита сообщила, что формирование госпиталя заканчивается и через несколько дней их должны отправить на фронт.

Побежал я к своему командиру роты старшему лейтенанту Нургалиеву, и он разрешил мне съездить в Уфу, но к вечеру обязательно вернуться.

Едва застал их дома. Они были уже в военной форме и собирали свои вещички. Мне удалось помочь им погрузиться в вагон и, не дождавшись отъезда их эшелона, я попрощался со всеми: надо было успеть вернуться в полк. В первый раз увидел Риту и ее маму, Екатерину Николаевну, в гимнастерках и впервые не стесняясь поцеловал мою солдатку в губы, вытер с глаз ее набежавшие слезинки, едва сдержав свои. И, поскольку уже наступал вечер, бросился к поезду, тронувшемуся в направлении Алкино, на ходу вскочил на подножку платформы, и вскоре мы исчезли друг у друга из вида.

Несколько дней не находил себе места. Не давала покоя мысль, что вот она, еще не окрепшая после блокады девочка уезжает на фронт, а я, взрослый мужик, которому вот-вот стукнет двадцать, все еще в тылу, в запасном полку, хотя многие мои коллеги-офицеры уже убыли на фронт вместе с маршевыми ротами, которые мы здесь готовили. И уже который мой рапорт командир полка, фронтовик, майор Жидович возвращает с лаконичной резолюцией: "10 суток домашнего ареста за несвоевременную просьбу".

Домашний арест тогда для нас звучал как отказ от увольнения в те же Чишмы или в Уфу, да еще удержание (как мы тогда шутили — "в фонд обороны") 25 процентов денежного содержания за каждый день ареста.

В нарушение субординации побежал наутро прямо к командиру полка, но тот ответил еще лаконичнее: "Не спеши. Все там будем!". Однако вскоре, уже, кажется, на мой десятый рапорт судьба откликнулась: стали формировать офицерскую команду в резервный офицерский полк округа для дальнейшей отправки на фронт. А незадолго до этого было удовлетворено мое заявление о приеме кандидатом в члены ВКП(б). Так что на фронт я уже собирался если еще не полноценным коммунистом, то все-таки уже и не юным комсомольцем. Может, это событие тоже повлияло на решение командира полка включить меня в состав такой команды.

Но как непредсказуемо меняются иногда судьбы человеческие! В 1960 году, когда с того памятного 43-го прошло 17 лет, я, уже полковник воздушно-десантных войск, проходивший службу в Костроме, после операции по удалению части щитовидной железы, ложусь в ярославский гарнизонный военный госпиталь для комиссования на предмет годности, а вернее — негодности к дальнейшей службе в ВДВ. И там встречаю в больничной пижаме своего бывшего командира запасного полка, уже полковника в отставке Жидовича. Надо же оказаться в одном и том же месте, в одно и то же время! Ну, не судьба ли?

И как ни странно, он не просто вспомнил, но неожиданно для нас обоих почти сразу же узнал меня. Он, тогдашний мой командир, оказывается, вскоре тоже выпросился у начальства на фронт, принял под командование гвардейский стрелковый полк, но в первых же боях был тяжело ранен, долго залечивал свои раны в госпиталях и остался дослуживать свои армейские года до пенсии здесь же, в Ярославле.

Долгими вечерами, пока меня не выписали, признав негодным для дальнейшей службы в десантниках, мы вспоминали и Алкино, и свои боевые дела и годы.

Рассказал он мне и о судьбе своих замов по запасному полку. Майор Родин, могучий красавец, при повторном заходе на фронт погиб. Подполковник Неклюдов, нам, молодым лейтенантам, недавно сменившим петлицы на офицерские погоны, напоминавший своей аккуратной бородкой и манерами классических представителей офицерства старой русской армии, был тогда в солидных летах, на фронт его не отправили, а сразу по окончании войны уволили в запас.

Рассказал мой командир и о дочери Неклюдова, библиотекарше нашего полка и яркой звезде концертов полковой самодеятельности, которые устраивались в честь проводов маршевых рот, отправляемых в действующую армию. Я до сих пор помню ее сильный, проникновенный грудной голос, ее "над полями, да над чистыми". Профессиональной певицей она так и не стала, хотя, по моему мнению, у нее были для этого все данные.

Вот такой экскурс в прошлое случился у нас в ярославском госпитале. А тогда, в 43-м, после отъезда Риты с госпиталем из Уфы, у нас наладилась интенсивная переписка, настоящий "почтовый роман". Из ее писем я узнал, что они обосновались в Туле, даже помню, что госпиталь размещался в школе на улице Красноперекопской. (Много лет спустя, когда после войны мне доводилось служить близ Тулы, мы побывали здесь.)

Уже потом, когда и я оказался на фронте, Рита мне сообщила, что теперь их госпиталь вошел в состав белорусского фронта. Так еще раз милостивая судьба свела нас тогда на одном фронте войны, что и позволило нам там встретиться и уже больше не расставаться.

В эту пору у меня, как и у многих влюбленных молодых людей, «прорезалась» поэтическая страсть, и я писал своей возлюбленной стихи и даже целые письма в стихах. Кое-какие те фронтовые записи у меня сохранились. Вот некоторые из них, конечно далеко не совершенные:

Хлипкая землянка. Злится ветер.

Вспомнилась родная сторона.

Ночи лунные и теплый летний вечер,

Вальс на танцплощадке и… война.

Много пережил за дни разлуки,

Но не усомнился я в твоей любви…

Мне приснилось, что ты свои руки

Все запачкала в моей крови.

И что ты меня перевязала

В полутемной комнатке пустой

Бомбами разбитого вокзала.

То был сон… Но ты была со мной!

А вот еще одно, из другого письма:

Я пишу, родная, каждый божий вечер,

Если украду у той войны хоть полчаса.

И тогда сквозь строчки вижу твои плечи,

Вижу твои ясные, серые глаза.

Этот взгляд, как солнце, сердце согревает.

Он как амулет. С ним не страшна гроза.

В тяжкие минуты силы прибавляют

Милые, любимые, ясные глаза.

Конечно, примитивны эти стихи, но даже сейчас они пахнут тем пороховым временем, той гарью войны, которой мы дышали, в которой жили, любили, страдали.

Я даже маме Риты, Екатерине Николаевне после той памятной встречи в Лохуве, описанной мною в предыдущей главе, свое признание в любви к Рите и просьбу о материнском благословении выразил так:

…А в день, когда пробьют часы Победы,

Настанут дни спокойней и светлей,

Мы будем вместе. Радости и беды

Со мной разделит Рита, а я — с ней.

Тогда отметим сразу дни рожденья,

Которые прошли, которым еще быть…

Теперь же дайте нам благословенье,

Чтоб в счастье жить, всегда, всю жизнь любить…

В некоторых предшествующих главах я так или иначе касался нашего "военно-полевого романа", рассказывал о высоких чувствах, часто помогавших сохранять верность друг к другу и саму любовь, которые вселяли уверенность и действительно прибавляли силы в самые трудные минуты.

И теперь, спустя много лет, во мне не иссякает убежденность, что именно эта любовь была тем талисманом, который не один раз отводил от меня смертельную опасность в столкновениях с реальностями войны, с ее пулями, минами, танками, бомбами…

Не могу не рассказать и о том, каким «испытаниям» подвергала меня сама Рита. Примерно с лета 1944 года она вдруг в своих письмах стала мне писать, что уже была замужем и что у нее даже есть ребенок. Я ей ответил, что если все это уже в прошлом, то нашей любви это не помеха, и что ее ребенок — это наш ребенок.

Я почти верил ее письмам, хотя и не мог понять, как и когда это могло случиться.

И даже при встрече в Лохуве этот вопрос так и остался висеть в воздухе, хотя я не сомневался ни в своей любви, ни в ее чувствах ко мне. А рано утром, одевшись в выстиранное, отутюженное, пахнущее свежестью белье и обмундирование, я должен был тронуться в путь, чтобы прибыть в указанное место не позднее определенного мне срока. Да и не в моих правилах быть неточным.

Развернул карту, нашел на ней две деревушки, Буду Пшитоцку и Буду Куминьску, что недалеко от шоссе Брест-Варшава, между городами Калушином, известным мне еще по пребыванию в госпитале, и Рембертувом, одним из пригородов Варшавы восточнее реки Висла.

Показал эти деревушки на карте Рите. На всякий случай. Тем более что, по моим предположениям, я буду там находиться не менее двух-трех, а то и более недель.

Нам предстояло там в соответствии с распоряжением Командующего фронтом маршала Рокоссовского освобождать «отвоевавшихся» штрафников, у которых истек срок пребывания в штрафбате, принимать новое пополнение, формировать из него боеспособные подразделения и готовить их к новым, предстоящим боям.

Как мне поведала Рита, в их госпитале постоянно действовал коллектив художественной самодеятельности, в котором она, бывшая ученица одной из ленинградских балетных школ, считалась ведущей солисткой в танцевальной группе.

Так вот, в периоды затишья в боевых действиях, когда в госпитале не так много раненых и нет наплыва новых, этот коллектив по планам политуправления фронта «гастролирует» по воинским частям, находящимся на отдыхе или на переформировании.

И кто знает, не занесет ли попутным ветром их самодеятельность куда-нибудь поближе к нам. (Хотя за всю войну нас, штрафников, так ни разу и не побаловали такой радостью.) Тем более что уже предполагался выезд с концертами вроде бы в район города Седлеца, а он несколько восточнее Калушина. Вот мы и подумали, не «подкинет» ли нам судьба "ответного визита"? Теперь уже Риты ко мне.

В таких случаях говорят: "как в воду глядел!" К исходу дня добрался до указанных комбатом деревень, нашел штаб. Встретил там нового замполита майора Казакова, назначенного к нам совсем недавно вместо подполковника Рудзинского, которого вроде бы забрал к себе на новое место наш бывший комбат полковник Осипов. Немного удивился, увидев еще нескольких новых офицеров-политработников, видимо прибывших в батальон тоже недавно, но там, в окопах на плацдарме, они не появлялись.

Комбат, когда я доложил о своем прибытии в установленный им срок, удовлетворенно хмыкнул и, не спросив даже о результатах моего «отпуска», указал мне место размещения моей роты в деревне Буда Пшитоцка, куда я и направился.

Встретили там меня уже разместившиеся офицеры Федя Усманов, Жора Ражев и все-таки «прикомандированный» к моей роте командир взвода пулеметной роты Жора Сергеев. Здесь же недалеко разместился и командир роты ПТР, мой давний друг Петя Загуменников, и командир минометного взвода Миша, или как его все звали Муся Гольдштейн. В общем, мои боевые друзья снова были рядом со мной.

Для меня мой ординарец, а им был теперь уже немолодой, лет около сорока, бывший капитан Николай (фамилию не помню), облюбовал дом одинокого поляка по фамилии Круль.

Дом был неказистый, но нам досталась одна большая комната ("для заседаний военного совета" роты, как выразился Федя Усманов) и две небольшие — одна для меня, другая для ординарца. Пан Круль, как мы его величали, был почему-то одинок, ни жены, ни детей, но на него и его немалое хозяйство работал добрый десяток батраков и батрачек, не угнанных в немецкое рабство, как мы привыкли видеть это в Белоруссии и на Украине.

Тогда, в декабре 1944 года все мы заметили, что по полям бегает много зайцев, и я решил воспользоваться своими неплохими стрелковыми способностями, чтобы побаловать себя и друзей зайчатиной.

Еще в средней школе я среди немногих моих соучеников успешно сдал нормы на значок "Ворошиловский стрелок" сразу 2-й ступени. А уже будучи свежеиспеченным лейтенантом, на одном из первых занятий со взводом по стрельбе, чтобы показать не попавшему в мишень красноармейцу, что винтовка не виновата в его промахе, я, стоя, без упора, с расстояния около 100 метров с первого выстрела попал в фарфоровый изолятор на телеграфном столбе проходящей невдалеке линии связи. Разлетелся этот изолятор вдребезги на глазах изумленных обучаемых, и провод повис в воздухе без опоры. Да и сам я, честно говоря, не меньше их удивился такому результату, хотя понимал, что вместе с этим показал дурной пример: не надо было повреждать телеграфную линию, да и опрометчиво рисковать авторитетом — вдруг не попал бы?

Так вот, 14 декабря (памятный день! Он стал одним из самых важных в моей жизни!), часа в четыре после обеда я со своим пистолетом (теперь у меня вместо нагана был "ТТ") вышел "на охоту". И не с первого, правда, выстрела, но все же уложил зайчишку. Вот с этим трофеем возвращаюсь домой, а там!.. Смотрю, мой Николай помогает снять шинелишки с трех девчат, среди которых и моя Ритулечка!

Отпросилась-таки из своего самодеятельного ансамбля песни и пляски! Вместе с ней — аккуратненькая, с ладной фигуркой и броским восточным личиком татарочка Зоя Фарвазова, да аккордеонистка Люся Пегова. Все девушки молоденькие, с морозца румяные, возбужденные!

Я уже раньше говорил, что всем в батальоне выдавал Риту за свою жену, к которой и отлучался недавно. Поэтому, наверное, никто, кроме меня и не удивился ее появлению здесь. А я этому рад был безгранично.

Набежали друзья и решили «сыграть» фронтовую свадьбу, так как, по их мнению, наши существующие де-факто супружеские отношения нужно освятить свадебным обрядом.

Я волновался, не зная как воспримет это предложение Рита, но она, переглянувшись с девчонками, согласилась. Николай умело освежевал зайца, разделал его и принялся готовить заячье рагу с неимоверным количеством лука и свиным салом. Блюдо это получилось отменным, хотя настоящего рагу из зайца никто из нас не пробовал ранее.

Весть о нашей свадьбе молниеносно облетела моих друзей, и все они собрались в нашей комнате "военного совета". Пришли и Филипп Киселев, начальник штаба, и замкомбата Матвиенко Иван, мой бывший ротный, и Филатов Алексей, которого, несмотря на примерно десятилетнее превосходство в возрасте многие из нас почему-то называли просто Алешей (наверное, его общительный и веселый характер, его подвижность и моложавость были причиной этого). Быстро собрали все необходимое для пиршества, каждый что-то принес: кто сэкономленный офицерский доппаек, кто где-то раздобытые соления и копчения, Валера Семыкин каким-то образом добыл у Зельцера огромный кусок американского сливочного масла. Появилась и фирменная польская водка «Монополька», и даже бутылки с каким-то «заморским» трофейным вином, придержанным, наверное, для особых случаев.

Я все поглядывал на Риту, а она, заметно смущаясь, легко знакомилась с моими друзьями и давала понять, что готова играть роль невесты. Тогда я и пришел к выводу, что ее первое замужество, о котором она мне писала, для нее — неприятное прошлое и сегодня она по-настоящему станет моей женой. Видимо, и Екатерина Николаевна, ее мама, уже благословила нас на этот ответственный шаг.

Веселая и волнующая получилась свадьба. И с аккордеонами, и с патефоном, среди пластинок к которому я особенно берег «Рио-Риту», "Брызги шампанского" и "Амурские волны", так напоминавшие мне танцплощадку в Алкино. И танцевали мы в этой, ставшей теперь уже тесной, комнатушке пана Круля (кстати, к сороковой годовщине Победы в «Известиях» за 14 января 1985 года были напечатаны воспоминания Риты об этом событии под названием "Фронтовая свадьба"). Девчата, Люся и Зоя, засобирались, объясняя это тем, что обязаны вернуться к указанному сроку в свой ансамбль. Никакие доводы о том, что уже ночь, не действовали.

Между прочим, Жора Ражев, весьма любвеобильный парень, наш "Дон Жуан", как говорится, уже "положил глаз" на Зоечку Фарвазову и был страшно огорчен, когда она не ответила ему взаимностью. И не боялись эти щупленькие, но смелые девчонки безлунной ночью идти через лес к шоссе, ловить там попутную машину, хотя тогда многие не без оснований побаивались провокаций со стороны Армии Крайовой, так бесславно провалившей Варшавское восстание.

Жора Ражев, наверное, обидевшись на Зою, сослался на свою недавнюю контузию (что не мешало, однако, не отставать от других в винно-водочном интересе), не проявил инициативы проводить девушек. Эту миссию взял на себя другой Жора — Сергеев, молчаливый, надежный. Он и проводил девчат до шоссе, остановил попутную машину, которая как раз шла в Седлец, куда и нужно было добраться девчонкам.

Между прочим, уже в 1984 году Жора Ражев, которого в числе многих своих фронтовых друзей я разыскал, написал нам с Ритой в первом же письме:

"Дорогие Саша и Рита! Большое вам спасибо за то, что умеете добиваться поставленной цели и разыскали так много фронтовых друзей.

Да, это я, Жора Ражев, бывший твой, Саша, комвзвода в 8 ОШБ! Вас, конечно же, хорошо, даже отлично помню. И твою перевязанную голову после ранения на Одере, а также кобуру с пистолетом, свисавшую почти до колен — только у тебя одного во всем батальоне! А Риту — по той польской избушке, в которой вы стали близкими. Конечно, помню также бегство моей знакомой…"

С Жорой Ражевым приключались и другие истории, связанные и с любовью к "слабому полу", и со слабостью к спиртному. Такой уж он был у нас «особенный».

А что касается "кобуры, свисавшей почти до колен", то все мы, и не только молодые, были немного франтоватыми, модничали, как могли и как нам дозволялось и обстановкой, и начальством. Пистолет тогда я носил по совету некоторых моряков-штрафников «по-флотски» и был убежден, что так удобнее и в бою.

Даже наш казавшийся всем нам тогда пожилым, комбат Батурин и его сравнительно молодой замполит Казаков тоже «модничали»: вместо шапок-ушанок носили «кубанки» с красным, «генеральским», верхом.

Ну, и мы, молодые, глядя на них, почти поголовно перешли на «кубанки», благо для их пошива находились и умельцы из штрафников, и материал.

А между тем "свадебный пир" наш закончился. Все быстро разошлись, стремясь поскорее оставить молодых наедине. Пока мы веселились, Николай уже приготовил нам "супружеское ложе", искренне считая, как и многие мои друзья-офицеры, что мы фактически уже давно муж и жена. А я был в полной уверенности, что не первый мужчина в ее жизни (ведь, с ее слов, у нее уже был ребенок), но зато стану сегодня новым, настоящим ее мужем. Каково же было мое потрясение, когда я понял, что не было у нее ни замужества, ни ребенка!

И будто в ознаменование этого счастливого события в нашей жизни новый командующий фронтом маршал Жуков, только что сменивший маршала Рокоссовского, 18 декабря подписал приказ о присвоении мне воинского звания «капитан». А мне только месяц тому назад исполнился 21 год. Но день 14 декабря 1944 года стал праздником образования нашей семьи, которой предстояло счастливо просуществовать ровно 52 года. День в день. Случилось так, что именно 14 декабря, но уже 1996 года, после трех инфарктов моей Риты не стало. У нас уже было два сына, четверо внучат и прелестная правнучка…

Война догнала мою боевую подругу, фронтовую сестру Великой Отечественной уже спустя более 50 лет после Победы, как догнала она и многих моих фронтовых друзей. К тому времени мы потеряли более десяти из разысканных мною однополчан.

А тогда, в 44-м, Победа была еще впереди, и никто на фронте не знал, доживет ли до нее, хотя надеялись на это все. В декабре 1944 года еще впереди были и скованная льдом Висла,

и польская столица Варшава, и вся зависленская Польша. Еще далеко было до форсирования Одера и битвы за Берлин. И вот тогда, сразу после нашей фронтовой свадьбы я написал Рите почти пророческие стихи:

Не волнуйся, дорогая!

Нас ничто не разлучит с тобой.

И весной, в начале мая,

Прогремит Салют Победы над Землей!

Как мне потом было радостно, что День Великой Победы пришел именно весной, и именно в начале мая!

Но это все было потом. А тогда, утром 15 декабря, Рита засобиралась в свой самодеятельный ансамбль. Волновалась, что ее, ведущей солистки, отсутствие может осложнить первые концерты, хотя она и не знала, когда они будут. Я уговорил мою жену (с какой гордостью и радостью я произносил это благословенное слово!) немного подождать, чтобы сходить к комбату, представить ее своему начальству и попросить «зарегистрировать» брак: заверить печатью соответствующие записи в моем лейтенантском удостоверении и в ее красноармейской книжке.

Когда мы пришли к штабу, Филипп Киселев, начштаба, узнав о цели нашего визита, сказал мне, что это сделал бы он сам, но комбат держит печать у себя (не доверяет даже начальнику штаба вопреки обычно принятому в армии порядку), и пошел доложить о нашей просьбе.

Через несколько минут из приоткрытой двери показался круглый, выпуклый, как колобок, живот Батурина, а за ним и он сам.

Как мне показалось, окинул он каким-то брезгливым взглядом нас, вытянувшихся перед ним с приложенными к головным уборам руками в воинском приветствии, и вместо поздравления отрубил: "Здесь не ЗАГС. Регистрировать свои отношения, если они серьезные, будете после войны". Уже повернулся уходить и через плечо добавил: "Если уцелеете".

Мне стало не по себе. Конечно, на фронте, да и вообще в армии, на строгость не жалуются, да и не обижаются. Однако нарочитая грубость, пренебрежительное отношение к подчиненным зачастую ранит больнее, чем вражеская пуля. Требовательность, а в отдельных случаях даже жесткость, нужны в армии, а тем более — на фронте. Но это было явление не из такого ряда. Скорее, это элементарное чиновничье хамство, обыкновенное бескультурье. Но вытерпел, ничего не поделаешь. Фронтовая субординация! С обеспокоенностью посмотрел на Риту — и удивился! У нее все такое же счастливое лицо, все такие же искрящиеся глаза и не сходящая с губ улыбка. Не удержался, при всех поцеловал ее в эти милые губы и подумал, какая она сильная, как с ней будет легко в сложных жизненных ситуациях!

Филя Киселев, заместители комбата Матвиенко и Филатов обнимали нас обоих, пожимали нам руки, а Валера Семыкин, вдруг тоже оказавшийся здесь, сказал что-то вроде: "Ну, котята, мир вам и любовь на долгие годы после Победы!" и расцеловал обоих. «Котятами» он нас называл и в письмах после войны.

Спасибо вам, дорогие друзья боевые! Ваши слова от добрых ваших сердец скрасили дурные впечатления от беспардонности Батурина, сбавили горечь моей обиды на него. Эти ваши слова были с нами всегда, везде, всю нашу жизнь, уже не только длинную фронтовую, а и долгую, более полувека, послевоенную.

После этого неприятного случая с комбатом заскочили мы на минуту в избушку, ставшую нашим свадебным дворцом, захватили вещмешок, в котором были необходимые «театральные» атрибуты и кое-какие личные вещи, и побежали через лес к шоссе, чтобы воспользоваться попутной машиной до Седлеца.

Двоякое чувство испытывал я: мне хотелось быстрее отправить ее (ведь солдат она!), чтобы не навлечь гнев ее начальства за опоздание, но еще больше хотелось хоть лишнюю минутку побыть вместе.

Но всему свое время, и через несколько минут Рита уже из кузова улетающего грузовичка прощально махала мне платочком.

Возвратился домой во владения пана Круля, а мой ординарец Николай собирает наши вещички, патефон с пластинками и докладывает, что нас переводят в рядом расположенную деревушку, тоже Буду, но уже Куминьску, и что это приказ комбата. Не сразу понял я, чем это перемещение вызвано, но приказ есть приказ. Оказалось, комбату просто было удобнее, когда все командиры рот находились поблизости друг от друга, хотя формируемые взводы оставались на прежних местах. Это показалось ему целесообразным потому, что меньше придется гонять посыльных. Да и контролировать нас, ротных, ему самому легче будет. И то верно.

Хотя и стала мне очень дорогой та избушка в Буде Пшитоцкой, но расставался я с не очень-то гостеприимным паном Крулем без особого сожаления.

На новом месте меня разместили в многоквартирном доме у пожилой польки, отличавшейся какой-то особой чистоплотностью. За порядком в доме ревниво и тщательно следила ее 17-летняя дочь Стефа. Это была румяная, кровь с молоком, пухлощекая, красивая девушка.

Когда я созвал на короткое совещание своих командиров взводов, то заметил, что уж очень неравнодушно следил за ней мой Жора Ражев. И почти все время нашего пребывания там он искал любой повод, чтобы появиться в этом доме и уговорить Стефу хотя бы на вечернюю прогулку. Стефа была девочкой строгих правил и все внимание уделяла только мне как основному постояльцу и старшему начальнику среди других офицеров. Она даже связала теплые варежки и подарила их мне через Риту в очередной ее приезд.

А Жора, не дождавшись благосклонности совсем юной и весьма симпатичной, но воспитанной в строгой морали девушки, обратил свое внимание на русскую репатриантку (так называли женщин, возвращавшихся на родину после немецкого рабства или лагерей). Она была исхудавшей, непривлекательной внешне, да еще и беременной. И когда я узнал, что она уже второй день живет у Георгия, я только спросил, уверен ли он в своей медицинской безопасности и не смущает ли его то, от кого она беременна. Тот с обидой в голосе дал мне понять, что "сытый голодного не разумеет". А Жора был старше меня на три года. Больше на эту тему я с ним разговоров не заводил, хотя поводы для этого были и потом. Понимал я, что выступать судьей в этом щепетильном деле уже не имею права. И, честно говоря, не жалел об утрате этого права, взамен которого приобрел великое счастье большой любви.

Через некоторое время в батальоне неожиданно появились верховые лошади и по указанию комбата Батурина, видно, свои основные армейские годы проведшего в кавалерии, мы стали осваивать способы верховой езды.

Нелегко мне давалась эта наука. Но упорство приносило свои плоды.

Вскоре, незадолго до Нового, 1945, года, Рите снова удалось вырваться ко мне в «отпуск» на денек-другой. Узнав, что у меня теперь есть собственный «транспорт», она запросилась проехать на нем.

Я, основываясь на собственном, далеко не сладком опыте, пытался отговорить ее от этого рискованного эксперимента, но, увидев ее загоревшиеся глаза, все же уступил, дав ей кое-какие советы исходя из собственной практики. Главное мое предупреждение было в том, чтобы сдерживать норовистого коня, не давая переходить на его любимый галоп.

У меня аж сердце зашлось, когда после первых же шагов лошадь помчалась бешеным галопом. Мои попытки окликнуть всадницу оказались бесполезны, и она умчалась далеко, даже исчезнув из вида за недалекой рощей.

Прошло, наверное, минут 15, показавшихся мне вечностью, как появилась моя амазонка, скачущая во весь опор к месту старта.

И надо же, метрах в трех-пяти конь встал как вкопанный, а Рита, раскрасневшаяся, с растрепанной прической, выбившимися из-под шапки и развевающимися по ветру волосами, счастливая, не очень ловко, но резво спрыгнула на землю, и я едва успел ее подхватить.

Восторгам ее не было конца, и на мой вопрос, как чувствовала она себя в седле, не болит ли у нее что-нибудь, ответила: "Что ты, это было так здорово!" Может, подумал я, она не только в балетной школе училась, но и брала уроки верховой езды? На это предположение она ответила, что вообще в седле была впервые. Мое удивление было, наверное, таким искренним и неподдельным, что Рита сказала, будто всегда мечтала быть наездницей, и это, может быть, и помогло ей адаптироваться в этой роли.

Это потом мне пришла мысль о ее каком-то особом отношении к животным, а вернее — их к ней. И вот почему. Я всегда замечал, что к Рите часто необычно льнут животные. Даже домашняя кошка всегда была рядом с ней, хотя длинношерстные, сибирские вообще, вроде бы, не любят ласк.

А как-то уже в 70-х годах мы отдыхали в Пятигорском военном санатории. Естественно, захотели навестить место дуэли и первого захоронения Лермонтова. Когда мы стояли у ограды его могилы, вдруг увидели спускающегося со стороны горы Машук молодого оленя. Мы притаились, боясь спугнуть его. Но, надо же, он шел прямо на нас и подошел именно к Рите, ничуть ее не опасаясь. Я даже успел сделать несколько снимков, хранящихся у меня до сих пор, как подтверждение и этой удивительной встречи, и моих догадок о том, что и тогда конь мой как-то по-особенному бережно нес на себе эту необычную всадницу, хотя и галопом!..

Хозяйка дома, в котором я квартировал, и ее прелестная дочь оказали Рите очень теплый прием, думаю, просто как жене советского капитана. Они и именовали ее не иначе, как "пани Капитана".

Когда Рита собралась уезжать, я снова проводил ее до шоссе.

Это был конец декабря 1944 года, и до наступления на Варшаву, которого мы ожидали со дня на день, Рита еще раз, уже в январе, навестила меня. Ее мама, Екатерина Николаевна, была в госпитале авторитетным врачом, с которой считались и коллеги, и начальник госпиталя. Да и Рита сама своим самоотверженным служением медицинскому делу на войне и милосердием своим, проявленным к раненым, тоже заслуживала хорошего отношения со стороны руководства госпиталя. Наверное, поэтому стали возможны эти краткосрочные отпуска. К тому же в этот период затишья в боевых действиях фронта госпиталь работал спокойно, размеренно, без авралов. А нашу фронтовую свадьбу восприняли в госпитале серьезно, без скептицизма.

С последнего, январского, визита Риты ко мне, в Буду Куминьску, прошло совсем немного времени, как батальон пошел в наступление на Варшаву, и уже там, перед выходом на границу с Германией, мне удалось перевести Риту из госпиталя к себе, в наш штрафной батальон, но уже в батальонный медпункт, обеспечивающий оказание помощи раненым непосредственно на поле боя…

А теперь вернемся немного назад…

ГЛАВА 9

Политпрокламатор. Подготовка к боям. Освобождение Варшавы. Банк. Кутно, "Потомок фрица". Свадебное путешествие в штрафбат. Германия, месть танкиста. Штаргард, Альтдамм. Герой Ястребков. Боевое крещение Риты. Приезд Рокоссовского. Бросок на юг

"Ну и везунчик ты, Шурка!" — вспомнились мне слова деда моего, сибиряка, чалдона, Данилы Леонтьевича Карелина, когда мне удалось в этот же день из Лохува счастливо добраться попутными машинами до места на шоссе, откуда рукой подать до указанных мне на карте комбатом польских деревушек.

Да и сам дед мой тоже был «везунчиком», когда он, по его рассказам, в молодости хаживал на медведя с рогатиной и, кажется, раз 18 весьма удачливо. Да, помню, и сам видел его удачливость, когда я на время своих зимних каникул, классе в 3-м или в 4-м, приезжал к нему в таежный поселок Сагды-Биру (недалеко от Биробиджана). Тогда после трехдневной охоты в дальневосточной тайге он вдруг прибежал домой, срочно запряг в сани свою лошаденку и уехал снова в тайгу, а назавтра привез лежавшего во всю длину саней убитого тигра, хвост которого волочился по снежной колее. Тогда впервые я увидел настоящего тигра. Так что «везунчиком» я был, наверное, в своего деда.

Еще засветло я добрался до этих польских деревушек и без труда нашел штаб батальона.

Разыскал вначале начштаба Филю Киселева, а узнав у него, где сейчас Батурин-комбат, направился к нему с докладом, радуясь, что успел вовремя и что не придется искать оправданий за опоздание.

Как произошла наша встреча, я уже рассказывал в предыдущей главе. А здесь, в этих деревушках, наши дни были загружены и освобождением отвоевавшихся штрафников, и формированием новых подразделений. Много времени уходило на написание подробнейших боевых характеристик или переписывание тех, которые казались комбату или его замполиту майору Казакову неубедительными, или, по их выражению, завышенными.

Формирование же новых подразделений здесь происходило тоже по-новому. Чтобы комсостав рот, взводов и других подразделений батальона "не скучал", комбат приказал новых штрафников принимать во всех ротах, формировать все штатные взводы, хотя и весьма малочисленные, а затем уже вместе сводить их под командованием того ротного командира, которому выпадет судьба вести новую сводную роту в очередной поход. Главным недостатком этого метода не один я считал то, что при этом и командиры сводных подразделений плохо знали большинство своих бойцов, и сами бойцы не чувствовали «локтя» друг друга. В бою же это важнее важного! Но приказ есть приказ. Многие из нас догадывались: свое новшество Батурин ввел, чтобы лишить офицеров-командиров времени для разрастания недовольства столь своеобразным его, Батурина, отношением к личному составу, которое проявилось во время наступательных боев на Наревском плацдарме.

Конечно, это не давало возможности командному составу сильно расслабляться в условиях определенной разрядки после длительных и очень напряженных боевых действий, и давать волю разгулявшимся нервам после боев, тем более что здесь появилась реальная опасность успокаивать эти нервы тем самым «бимбером», которого у поляков было, как говорится, не меряно, особенно в обмен на какие-нибудь трофейные безделушки вроде часов, зажигалок, портсигаров и т. д.

В общем, на многое хватало времени, но никаких "песенных вечеров", как в Белоруссии, не наблюдалось. Общее настроение было вовсе не песенным, тем более что все мы ожидали нового наступления.

Новый комбат установил и новый порядок питания командного состава, пока батальон находился вне боевых действий. Если раньше все мы питались из общего солдатского котла и только дополнительный офицерский паек отличал наше меню от содержимого котелков штрафников, то теперь штатные офицеры питались отдельно от них, в так называемой «столовой», которая располагалась в более или менее вместительном помещении. Готовили нам отдельно, не скажу, что заметно лучше, чем в ротной походной кухне, но зато ели мы уже не из котелков, а из алюминиевых мисок. Наше меню изредка разнообразил перепадавшим на нашу долю коровьим молоком неутомимый и изобретательный начпрод Моисей Зельцер.

Оказывается, подполковник Батурин имел слабость к этому божественному напитку, и еще на Наревском плацдарме, пока мы вели тяжелейшие бои за его расширение, ему раздобыли пару дойных коров, которых он затем возил за собой постоянно. Вот с"барского" стола и нам иногда доставалось то кофе, то чай с молоком. Комбату же с заместителями готовили отдельно, хотя почти все замы, кроме замполита и зам. по тылу, тянулись к нашей офицерской компании. Не думаю, что стол у комбата был действительно «барским», но дистанция соблюдалась строго. А вообще-то мы эту новинку восприняли как должное. Однако предыдущий наш комбат Осипов к подобной «дистанции» не стремился, и ни дисциплины, ни боеготовности или боеспособности это не снижало.

Заметили мы, между прочим, что иногда трапезничал с комбатом и его замполитом Казаковым один из новых наших политработников, капитан Виноградов. Занимал он должность агитатора батальона (и такая должность существовала!). Это был щуплый, какой-то нескладный, всегда помятый, неопрятный офицер. Его до неприятного визгливый голос и своеобразная манера при этом мелко и суетно даже не жестикулировать, а просто нелепо разбрасывать руки, вызывала неприязнь, а часто и раздражение окружающих. Все эти качества до того не соответствовали его должности, что вызывали чувства, совершенно противоположные смыслу его слов.

Был он из тех демагогов, которые своей никчемностью и прямой бесполезностью в батальоне вызывали у боевых офицеров чувства недоброжелательности, граничащие с ненавистью. Его неумное морализаторство по любому поводу нередко приводило к явному противодействию тому, за что он агитировал. К примеру, всех нас он назойливо агитировал не пить не только «наркомовских» чарок, но даже и крепкого чая, не курить, отказаться даже от мыслей о слабой половине человечества. От этих занудливых политпрокламаций (политнотаций, как называли его беседы офицеры) мы отделывались откровенным пренебрежением. И чтобы его позлить, наперекор призывам пили нарочито крепкий чай или польскую «каву», одновременно нещадно дымя папиросами или махорочными "козьими ножками".

Я даже сочинил стихи на мелодию популярной тогда песенки Паганеля из кинофильма "Дети капитана Гранта":

Жил хвастливый капитан,

Он занудливо болтал,

А политику любил, как поп ладан…

Он готов тебя поймать

И нотации читать,

Даже там, где ты надумаешь по…..

И во сне, и наяву,

Напевает всюду песенку свою:

"Вы не пейте, не курите, не…..

Для здоровья это вред, и большой!

Лучше больше вы политикой займитесь

Из вас выйдет политрук мировой…"

Мы все тогда диву давались, откуда Батурин добывает такие кадры? Уж не из своих ли бывших подчиненных, отсидевшихся, как и он сам, почти всю войну где-то в тылах? Ведь у Виноградова даже медали "За боевые заслуги" — самой первичной из наград — не было…

Ну, да Бог с ним, с Виноградовым. Только и авторитет Батурина этой странной близостью не укреплялся. Забегая наперед, скажу, что и личный пример того же Виноградова абсолютно не соответствовал его высокопарным изречениям и нравоучениям. Когда уже перед самым окончанием войны (кажется, третьего или четвертого мая) было объявлено о выпуске очередного Государственного займа, «агитатор» этот с пеной у рта убеждал всех офицеров, что нужно каждому обязательно подписаться не менее чем на трехмесячный оклад денежного содержания, ибо "это необходимо для скорой победы". Да мы и без него так прежде делали, сдавая потом вообще облигации в Фонд обороны. Когда же мы спросили у начфина батальона Кости Пусика, на сколько же подписался сам Виноградов, то узнали: только на один месячный оклад…

Но это все происходило уже значительно позднее описываемых событий и не об этом сейчас речь. Началось, как я уже упоминал, децентрализованное, так скажем, формирование и боевая подготовка подразделений, когда в каждой роте создавались сразу несколько весьма малочисленных взводов. О недостатках и положительных сторонах этого новшества я уже говорил.

Конечно, исключить полностью употребление спиртного, наверное, никто (разве только Виноградов?) не ставил целью. Тем более что «законные» поводы случались, и нередко — то награды, то новые воинские звания «обмывали».

Иногда на каком-нибудь очередном «сабантуе», как называл эти застолья Федя Усманов, по особо торжественному случаю считалось шиком вместо вонючего «бимбера» употреблять чистый спирт, который доставали изредка, хотя спиртзаводов в Польше оказалось немало и поляки этим спиртом успешно и выгодно приторговывали.

Пили его, как правило, неразведенным. Среди бывалых фронтовиков считалось дурным тоном этот спирт разводить, просто запивали его водой. В таких случаях в один стакан или кружку наливали спирт, а рядом ставили аналогичную емкость с водой. Иногда над кем-нибудь «подшучивали», ставили вместо воды тоже спирт. Нужно себе представить ощущение этого человека, когда он, проглотив обжигающую "огненную жидкость" и, не переводя дыхания, спешил запить ее водой, а вместо нее в пылающую ротовую полость вливал такую же обжигающую дозу. Правда, тот, кто устраивал такой «сюрприз», всегда держал наготове воду, чтобы в критический момент прийти на помощь.

Вскоре «обмыли» и мои капитанские погоны, и новые звания других офицеров. И как-то особенно грустно отмечали уход на другой, 2-й Белорусский фронт маршала Рокоссовского, которого любили особой сыновьей любовью. Наши чувства к нему значительно позже очень четко выразил его заместитель по тылу на 1-м Белорусском генерал-лейтенант Н. А. Антипенко: "Весь склад характера Константина Константиновича… располагал к нему. Его по-настоящему любили все — от генерала до солдата. Иногда мне кажется, что еще и поныне не раскрыта тайна внутренней красоты, душевных качеств Рокоссовского".

Вот тогда на этом «сабантуе» придуманный штрафниками моей роты неофициальный мой ранг «штраф-батя» кто-то трансформировал в более привычное «батя». Лестно было это мне, 21-летнему офицеру, не скрою, но и побаивался я: а что если это дойдет до Батурина (а не дойти не может), как бы он не озлобился еще больше на меня. Но вроде бы внешних последствий никаких не наступало. Даже особист наш никак не реагировал.

А между тем пополнение шло, но на этот раз с меньшей интенсивностью. Видимо, затишье на фронте, отсутствие широкомасштабных, активных боевых действий не давали повода военным трибуналам «ковать» для нас кадры штрафников.

Правда, как мне кажется, впервые за все время существования нашего штрафбата стала появляться у нас, хоть и редко, но новая категория штрафников: бывших офицеров, осужденных еще в первые годы войны и даже до ее начала и отбывших уже некоторую часть своего длительного наказания либо в тюрьмах, либо в лагерях. Как стало нам понятно, их на фронт не этапировали, как уголовников в штрафные армейские роты, а направляли исключительно на добровольных началах, хотя, наверное, и в сопровождении какой-то охраны.

Тогда уже вся страна наша чувствовала приближение конца войны, и многие заключенные, в ком сохранилось еще понятие патриотизма, понимали, что придет она, долгожданная и теперь уже неизбежная, Победа, а потом и пора их освобождения, а может, даже амнистия по случаю Победы. И вот тогда им, избежавшим войны и, если хотите, участи погибнуть в ней, как миллионам соотечественников, нелегко будет возвратиться в уже другое, опаленное тяжелейшей войной общество, победившее врага в смертельной схватке. Нелегко будет жить им среди тех, у кого родные погибли в боях за Родину, положив свои жизни на алтарь Победы над фашизмом.

Такие вот раздумья и приводили многих к решению просить о замене оставшихся сроков лишения свободы на отправку в действующую армию, пусть и в качестве штрафников. Далеко не всем просившимся оттуда на фронт такую возможность предоставляли. Но случаи такие были не единичными вплоть до самого начала Берлинской операции.

В общем, формирование и обучение шло установленным порядком, боевая учеба была весьма напряженной. Как всегда, особое внимание обращалось на штрафников — бывших офицеров тыловых служб, а также летчиков, танкистов и вообще на всех, у кого были слабые навыки владения оружием и недостаточная маршевая подготовка. А тем более, на бывших заключенных, которые были и физически слабее других, и оружие давно в руках не держали.

Во взводах было пока максимум по 7-10 человек, и это давало возможность взводным командирам даже составлять при необходимости индивидуальные графики занятий и тренировок, подбирая себе помощников из числа имеющих боевой пехотный опыт штрафников.

В большинстве своем обучаемые понимали, что именно здесь полностью оправдывает себя суворовская "наука побеждать", в частности ее постулат "тяжело в учении — легко в бою". А часть штрафников, считавших себя «смертниками», начинали понемногу понимать, что они не пойдут в бой в качестве "пушечного мяса", а их учат лучше действовать на поле боя, чтобы сохранить свою жизнь, уверенно поражая противника. И чаще всего это помогало им понимать необходимость этой напряженной боевой учебы, как говорят, до седьмого пота.

Контроль за ходом боевой подготовки, тем не менее, был организован штабом хорошо. Заместители комбата, начальники служб постоянно находились в ротах и взводах. Нам, командирам подразделений штрафников, эта учеба доставалась иногда ничуть не легче, чем обучаемым.

Нашли тогда в каком-то карьере подходящее место для стрельбища, где вели огонь по мишеням из всех видов стрелкового оружия, а из ПТР — по брошенному немцами подбитому и сгоревшему самоходному орудию «фердинанд». В ближайшем лесочке даже был огорожен участок — полигон для минометных стрельб. И почти ежедневно наши минометчики били туда с закрытых позиций.

В общем, изобретательности и выносливости наших командиров подразделений и офицеров спецслужб батальона можно было позавидовать. И главным стимулом всего этого был, конечно, не столько неусыпный контроль штаба и командования батальона, сколько желание избежать ввода в бой неподготовленных людей.

Определенное оживление у нас вызвала еще одна новинка — обучение командиров рот верховой езде. Мало ли в каких ситуациях это могло пригодиться. А возникла эта новинка потому, что кто-то где-то реквизировал несколько верховых лошадей с полной лошадиной амуницией — под седлом. Это горячо одобрил комбат наш, видимо не один год своей армейской службы проведший в седле. А может быть, это именно по его распоряжению и добыли нам славных, крепких лошадок. Одного красивого гнедого жеребца, степенного, спокойного, Батурин облюбовал себе. Мне же достался молодой, серый в яблоках, строптивый, беспокойный конь. Он постоянно прядал чуткими, подвижными ушами и нередко недовольно скалил свои крупные молодые зубы. Когда я видел, как ловко, несмотря на свой внушительный живот, взлетал в седло и как влитой сидел в нем комбат, и как он демонстративно гарцевал на своем красавце, я впервые позавидовал этому совершенному умению Батурина и тоже загорелся идеей освоить этот непривычный для меня способ передвижения, хотя понимал, что владеть им так, как комбат — цель недостижимая.

Надо сказать, нелегким делом это оказалось. Первые дни моих упражнений в езде не приносили мне ни удовольствия, ни результатов. После двух-трех часов ежедневных упорных тренировок отчаянно болели все мои «седалищные» места. Но цель поставлена, и день за днем, хоть и без восторга и страстного желания, но я снова забирался в седло и, еще не очень понимая разницу между рысью и галопом, иногда доводил своим неумением моего рысака, да и себя тоже, до «взмыленности».

Один мой боец-штрафник, видимо бывший кавалерист, увидев мои несуразности в обращении с конем и в овладении искусством верховой езды, вызвался быть моим учителем, а заодно и коноводом. Он умело ухаживал за конем, давал мне уроки, после чего и лошадь ко мне стала относиться спокойнее, и я стал уже прямее держаться в седле, увереннее и более умело опираться на стремена.

Шел конец декабря 1944 года. Новый, 1945-й, год мы в батальоне встретили за общим столом. В этом торжестве приняли участие и сам комбат, и все его заместители, штаб, начальники служб и офицеры подразделений. Такое дружное застолье было у нас впервые. Подобное же, но более грандиозное и по масштабу и по значению случилось только когда закончилась так всем опостылевшая, но и ставшая уже, как ни парадоксально, привычной для нас война. Это было под Берлином, в первый День Победы, 9 мая 1945 года, "весной, в начале мая", как писал я Рите еще в декабре сорок четвертого.

Но тогда до победы было далеко. Впереди были ожесточенные бои за Варшаву, нелегкий путь к границе фашистской Германии, а дальше — на Берлин. И кто знал, кому суждено туда дойти, а кому остаться навечно в польской или немецкой земле. К новогоднему вечеру я спешно подготовил несколько стихотворных посвящений моим боевым друзьям, и как тепло они были приняты. Даже Батурин, не щедрый на положительные эмоции, аплодировал. Оказалось, что близко к Новому году был день рождения у Пети Смирнова, у Саши Шамшина, моего тезки и почти ровесника, да и у моего бывшего ротного, теперь замкомбата Ивана Матвиенко.

И как счастливый прогноз на будущее под одобрение всех прозвучали мои слова:

Путь не окончен. Идти еще много

и на Берлин нам дорога — "Вперед!".

Знаем! Дойдем до порога берлоги,

раненый зверь там могилу найдет!

Встретимся вновь, вспомним прошлые годы,

выпьем за павших героев войны,

выпьем за счастье, за дружбу народов

и за спокойные будни страны.

Вот так мы встретили новый, не сомневаясь, что уже победный, год!

Операцию по освобождению Варшавы и всей остававшейся еще под фашистским игом Польши, как нам стало известно позднее, Ставка планировала начать 20 января. Значительно раньше британский премьер Черчилль в своем послании просил Сталина немедленно начать наступление со стороны Вислы, чтобы отвлечь туда возможно больше сил немцев и спасти войска союзников, терпящих поражение в Арденнах. Сталин пошел навстречу этой просьбе о помощи, и Ставка перенесла начало Висло-Одерской операции на 12 января.

И буквально через несколько дней после встречи нового года мы стали спешно сводить свои разрозненные подразделения в единые взводы роты, которой было приказано командовать Ивану Бельдюгову. Это был небольшого роста капитан, крепкий, я бы даже сказал, кряжистый, широколицый и большелобый офицер, выделявшийся среди многих своим невозмутимым, на первый взгляд, спокойствием, способным, однако, прорваться неудержимой резкостью.

В его роте срочно формировали взводы офицеры с уже солидным штрафбатовским боевым опытом: капитан Василий Качала и старший лейтенант Александр Шамшин, а также недавно прибывшие в батальон лейтенант Сергей Писеев и старший лейтенант Алексей Афонин, скромный, улыбчивый, казавшийся тоже очень молодым, но, как мы узнали потом, на целых 4 года старше меня и Шамшина. Алексей был широкоплечим, коренастым и, как оказалось, дьявольски выносливым человеком. И чем труднее ему бывало, тем больше пробуждалось в нем упорства и иронии, поднимавших дух его бойцов.

Когда я познакомился с Алексеем поближе, оказалось, что мы оба окончили одно и то же 2-е Владивостокское пехотное училище в Комсомольске-на-Амуре, лазали по одним сопкам, питались в одной курсантской столовой, охраняли в карауле одни и те же объекты. Правда, производство в лейтенанты у меня состоялось несколько раньше. Алеша тоже хорошо знал Дальний Восток, что нас как-то роднило. До училища служил он на озере Хасан, сразу после известных там событий 1938 года и потом в войсках Дальневосточного фронта, а после окончания училища убыл в действующую армию на Центральный фронт. Тяжелое ранение в боях на Курской дуге привело его в новосибирский госпиталь. Длительное лечение, затем курсы командиров рот, а в конце концов — должность командира взвода в 8-м отдельном штрафбате.

Я не переставал удивляться, как это меня, необстрелянного лейтенанта по прибытии в штрафбат в 1943 году, наверное по чьему-то недосмотру, назначили командиром роты штрафников (комбат Осипов эту ошибку потом поправил, дав мне под начало разведвзвод). А вот Алеша, старше меня по возрасту и по стажу армейской службы, имеющий боевой опыт и ранение, закончивший курсы командиров рот, назначен был командиром взвода. Мой друг Петя Загуменников тоже пришел в штрафбат на должность командира взвода штрафников после того, как будучи на фронте командиром роты был ранен и лечился в госпитале. Понятно, что в офицерский штрафбат на командные должности направлять старались боевых, наиболее опытных офицеров, а я, наверное, был случайным исключением.

Совсем немного времени оставалось у нас для боевого расчета и сколачивания подразделений (вот когда всем стали понятны минусы метода «дробного» их формирования), и уже 11 января рота в полном составе пешим порядком ушла на Магнушевский плацдарм, захваченный еще летом на западном берегу Вислы южнее Варшавы, и вошла в состав 61-й армии, которой командовал генерал Павел Иванович Белов.

По уже хорошо поработавшему деревянному мосту ночью, выдавшейся достаточно темной, рота перешла на плацдарм. Весь лед на Висле был будто изрыт каким-то странным плугом от берега до берега. Это были следы бомбежек и артобстрелов. Оттуда 14-го числа и пошла в наступление вместе с частями 61-й армии наша рота штрафников. Началась Висло-Одерская стратегическая наступательная операция.

Не знаю почему, но заместителя Бельдюгову не назначили (как это был, например, Янин в роте Матвиенко), но мне было приказано идти с Бельдюговым резервным ротным, чем-то вроде дублера. Какая-то новая система, батуринская. По этой системе я вроде бы не входил в состав воюющей роты, а со своим ординарцем и еще двумя штрафниками обязан был находиться поблизости, чтобы в случае необходимости возглавить роту. Но это оказалось так неудобно и неестественно — ощущение твоей то ли ненужности, то ли некомпетентности. Уж лучше бы меня, командира роты, назначили с понижением его заместителем или даже командиром взвода, чем так вот, с какой-то неопределенной ролью находиться при нем и не вмешиваться в его дела. И конечно, так не получалось.

Вначале роте была поставлена задача захватить высоту, с которой немцы подавляли ураганным огнем любые попытки продвижения вперед наших подразделений. Мы оба с Бельдюговым пришли к единому решению: используя поросший кустарником ручей, уходивший в тыл к немцам и впадавший в недалеко протекавшую речку Пилица (запомнил название — схожее с моей фамилией), обойти эту злосчастную высоту и атаковать ее с тыла. Задачу эту Бельдюгов поручил взводному Василию Качале.

Тот успешно проделал незаметно для фрицев обход высоты и вскоре внезапно нагрянул на них с тыла. Это был рывок, рассчитанный разве что на одну внезапность, и от его стремительности зависел исход атаки: либо наши бойцы полягут все на этом голом, промерзшем косогоре, либо возьмут эту проклятую высоту. Бой был яростным и, воспользовавшись тем, что немцы перенесли огонь и все внимание туда, в свой тыл, Бельдюгов поднял роту в атаку с фронта.

Высота была взята, и первым ее подножия достиг взвод под командованием Алеши Афонина при поддержке пулеметов взвода Сережи Писеева. Нам удалось выйти к Пилице. Потери были не очень большими.

Уже многие годы спустя я узнал, что в августе 1914 года молодой драгун 5-й кавалерийской дивизии Константин Ксаверьевич (это его настоящее отчество) Рокоссовский за дерзкий подвиг во время разведки противника за рекой Пилица (!) был удостоен своей первой воинской награды — "георгиевского креста". Жаль, тогда мы этого не знали.

…После захвата высоты наступление началось по всему фронту полка, с которым взаимодействовала рота штрафников. Вскоре вся 23-я стрелковая дивизия, в тесном соприкосновении с полками которой теперь действовала наша рота, приняла направление наступления на север в сторону Варшавы, и уже к исходу 16 января мы овладели станцией Влохы, что на южной окраине какого-то пригорода столицы Польши. После этого роту вывели во второй эшелон, и войска с танками пошли дальше, на штурм Варшавы, которую освободили полностью 17 января. Обидно, конечно, было нам: до Варшавы дошли, но чести войти в нее с боями нам не предоставили. Наверное, считалось неправильным, чтобы именно штрафники освободили хотя бы какую-то часть польской столицы. Непрестижным, наверное, это считалось (хотя слово это тогда, по-моему, широко не употреблялось). Так и в Рогачев мы не входили, и Брест обошли, а теперь вот и в столицу первой западной страны, красивейший город Европы нам не позволили войти как освободителям. Жаль, но каждый из нас этот факт понимал по-своему. Мы были средством, обеспечивающим успех другим.

И этим все объяснялось. Но все-таки благодарность Сталина за освобождение Варшавы мы получили.

И только 18 января нам, вошедшим в Варшаву вслед за частями 23-й дивизии 61-й армии, разрешили все-таки увидеть этот красавец-город. Первое впечатление — ужасные разрушения. Это и следы подавления фашистами неудавшегося восстания варшавян, и результаты намеренного подрыва лучших, красивейших зданий города. В глаза бросались надписи по-русски на стенах домов «разминировано» или таблички, установленные на вбитых в землю кольях: "Проверено. Мин нет". А когда мы оказались на ведущей к центру города улице Маршалковской, заметили несколько групп саперов с собаками, продолжавшими свою опасную работу по разминированию города. Собаки эти тщательно вынюхивали заложенную фашистами взрывчатку. Тогда я подумал, как же им трудно это делать, если весь город пропах пороховой и динамитной гарью. Да, к моим знаниям о собаках-санитарах, о собаках-"камикадзе", бросающихся под танки с закрепленной на спинах взрывчаткой, прибавилось теперь еще и представление о верных помощниках наших доблестных саперов.

Здесь нас остановила группа военных, уже патрулирующих улицы, и не пустила дальше по этой широкой, видимо некогда красивейшей улице, теперь заваленной на многих участках обломками разрушенных зданий да сгоревшими фашистскими танками. Оказывается, там еще не выставили табличек «Разминировано». Свернули вправо и вскоре где-то близ берега Вислы увидели сильно поврежденное здание, на фронтоне которого с трудом прочитали и перевели на русский слова: "Эмиссийный банк польский".

И поскольку охраны не было, двери — настежь, решили войти.

Боже, сколько и каких только денег в подвале мы там не увидели! И польские злотые в больших толстых пачках и россыпью, и еще не разрезанные листы с купюрами, отпечатанными только с одной стороны, и немецкие оккупационные рейхсмарки.

Мы посмеялись над брошенными миллионами, попинали эти пачки денег, и даже как сувениры я их не взял. После «экскурсии» в банк мы все собрались в условленном месте на западной окраине Варшавы, еще раз убедившись в вандализме гитлеровцев, превративших значительную часть города в руины. Наши офицеры, да и штрафники, участвовавшие в сталинградской битве, сравнивали эти руины со сталинградскими.

Или поскольку я официально участия в боях за Варшаву не принимал, или потому что Батурин просто понял (а может быть, ему подсказали), что мое положение «дублера» для боевых действий противоестественно, он приказал мне и еще нескольким офицерам продвигаться дальше самостоятельно, каждый раз указывая на карте пункт, в который мы к определенному времени должны прибыть. Я не помню сейчас названия городов и местечек, куда приходилось добираться разными способами, но по имеющимся у меня фронтовым благодарностям Верховного Главнокомандующего Сталина за взятие и освобождение некоторых городов Польши, мой путь пролегал через Сохачев-Лович-Скерневице-Томашув-Конин-Ленчица.

…Бегут фрицы, бегут! То ли от неслыханного напора наших войск, то ли от одного имени маршала Жукова, ставшего командующим фронтом, хотя и имя Рокоссовского наводило на немцев не меньше страха. Отступление немцев после изгнания их из Варшавы часто было просто банальным бегством, но нередко в нашем тылу, в лесах оставались довольно крупные группы недобитых фашистов, продолжавших сопротивление. Для их ликвидации приходилось выделять немалые силы.

Ну, а я и мои товарищи в основном добирались попутными машинами, а то и на польских конных повозках. Несколько раз, когда попутные военные машины не останавливались по нашей просьбе обычным «голосованием», приходилось применять более надежный способ остановки — стрельбу из пистолета по колесам. Конечно, этот способ был опасен. Ведь можно попасть и не по колесам, а тогда — трибунал. Но почему-то мне это не было страшно. Как-то выскочил из остановленной таким методом машины майор и, тоже выхватив свой пистолет, пригрозил упечь меня за такое дело в штрафбат. Тогда я сунул ему в нос свое удостоверение капитана 8-го ОШБ. Он на некоторое время опешил, а потом мы помирились, и нас благополучно довезли до нужного пункта.

А в кузове принявшей нас машины, проносившейся мимо заснеженных полей или строго очерченных лесных делянок и небольших рощиц, я любил стоять, облокотившись на кабину, подставляя лицо встречному ветру. От его ножевых, обжигающих струй леденели щеки и деревенели губы. Это ощущение напоминало мне мой родной Дальний Восток и мое морозное детство с нередкими поездками на открытых ступеньках мчащегося поезда, когда я добирался зимой из Облученской средней школы за 40 километров домой на выходные дни и обратно.

…10 февраля я прибыл в город Кутно, где уже разместился штаб батальона, а через день там сосредоточились наши тыловые службы, вернее — их подвижные (на машинах и повозках) подразделения.

Городок этот оказался очень уютным, совсем не тронутым войной. В Кутно функционировал даже водопровод и подавали электричество.

Наверное, или этот город немцы за какие-то заслуги пощадили, или так драпали без оглядки, что не успели нагадить. Зато на стенах домов и на заборах в обилии пестрели надписи "Pst!" ("Молчи!") с изображением прижатого к губам пальца. У нас, помнится, тоже были на дорогах плакаты и щиты подобного содержания: "Не болтай!", "Болтун — находка для шпиона" и т. п.

Мне достался опрятный, за внушительным забором, под красной черепицей домик какого-то местного ветеринара. Миловидная хозяйка, разместив меня, предложила принять ванну. Какое это было блаженство! И ароматное, пахучее мыло, и пушистое полотенце! Поместили меня в комнате с хорошей кроватью и диваном, большим письменным столом, на котором уютно светилась большая настольная лампа с зеленым абажуром. Была хозяйка предельно внимательна.

Я узнал, где размещались офицеры, состоящие в штате моей роты. Оказалось, что кроме Феди Усманова и Жоры Ражева ко мне зачислили недавно прибывшего в батальон уж очень невысокого роста, худенького, но весьма симпатичного младшего лейтенанта Кузнецова, которого уже прозвали «кузнечиком» из-за его хрупкого телосложения, слабенького, совсем не командного голосишка и способности по-девичьи краснеть в самых неподходящих ситуациях. Мне захотелось поближе его узнать, и я предложил ему перебраться ко мне. Да еще на это решение меня подтолкнуло то, что наш "Дон Жоруан" Жора Ражев уже успел предложить мне свою компанию. Понимая, что он уже оценил прелести моей хозяйки и что этот его переход ко мне может закончиться какой-нибудь скандальной выходкой с его стороны, я не поддался его уговорам, сославшись на то, что хочу поближе познакомиться с «кузнечиком».

В Кутно мы пробыли несколько дней, и мне рассказали историю про одну «кобету» (так в Польше называют молодых женщин), которая в годы немецкой оккупации сожительствовала с офицером из какой-то карательной команды СС, родив этому эсэсовцу мальчишку, которому в то время было года два. Немецкий офицер сбежал, не подумав захватить с собой и эту девицу, и потомка своего. Вот на эту тему я и написал совсем не лирические стихи, озаглавив их "Потомок фрица". В них были и такие слова:

Никогда солдат не примирится

с оправданием такой кобеты:

каждый знает, что от рук арийцев

задыхались в душегубках дети.

Ладно. Пусть те дети будут живы!..

Пускай вырастут. Но уж потом,

кровь арийская застынет в жилах,

коль узнают, кто был их отцом.

Всепоглощающая ненависть к эсэсовцам, к арийцам и вообще ко всему немецкому одолевала нас. Неправильно это, сегодня понимаю, но ненависть к врагам сидела в нашем сознании тогда крепко. Вспоминались крылатые фразы типа "нельзя победить врага, не научившись ненавидеть его всеми силами души" или "если враг не сдается, его уничтожают". Вот и учились ненавидеть, стремились уничтожать. И плакаты, и газеты, и кино, да и хлесткие публикации Ильи Эренбурга и других известных писателей призывали: "Убей немца!". Понимали, конечно, что убивать надо тех, кто с огнем и мечом пришел на землю нашей Родины, но вопреки логике ненависть наша распространялась на всех немцев, на все немецкое, вражеское. Даже ремни немецкие кожаные с бляхой, на которой стояло "Got mit uns" ("Бог с нами"), не нужны были нашим бойцам, потому и не менялись они с поляками.

Здесь, в Кутно, произошло еще одно событие. Где-то уже в Белоруссии выловили сбежавшего еще на Нареве штрафника Касперовича, который тогда, в октябре 1944 года, под предлогом восстановления нарушенной телефонной связи дезертировал с поля боя. И вот теперь, в январе 1945-го, его изловили и зачем-то доставили к нам в батальон. Наверное, кто-то хотел в назидание другим штрафникам устроить показательное заседание Военного трибунала, а может быть и показательную казнь, которую он по тому времени заслужил. Так думали тогда у нас, наверное, все: и офицеры-командиры, и офицеры-штрафники.

Поскольку его нельзя было оставлять без охраны, комбат решил поместить его на чердак дома, в котором размещался штаб. Выставили для охраны часового, тоже из штрафников, строго его предупредив об ответственности за самосуд, независимо от обстоятельств, при которых это, не дай бог, произойдет. Касперович, понимая это, стал провоцировать часового демонстрацией попыток совершить побег и даже начал разбирать черепичную крышу и швырять черепицей в часового. Тот немного потерпел, призывая арестованного к порядку, но в конце концов не выдержал и выстрелил в него, ранив в плечо.

Пришлось отправить Касперовича в ближайший лазарет, держать там охрану, так как даже в столь тяжелое военное время по каким-то правилам считалось, что раненого или больного нельзя судить, а тем более казнить. И пока его там не подлечили, выездной сессии трибунала так и не было, а что случилось в конце концов с ним, так и не знаю. Не до него было, другие события отвлекли от этой истории.

Тогда комбат, уже в середине февраля поставил мне задачу: добраться до наших тыловых подразделений, оставшихся в тех польских деревушках, в которых все мы находились перед наступлением на Варшаву (так я тогда и не понял, почему это задание Батурин поручил мне, фактически уже полностью освободив от той странной должности при Бельдюгове). А задание это заключалось в том, чтобы сориентировать оставшихся там работников тыловых служб, куда им следует продвигаться, чтобы соединиться с основными службами и штабом батальона.

Оставшегося за начальника этого тылового подразделения старшину Ферманюка я сориентировал, передав ему карту с нанесенным на нее маршрутом движения до Кутно. А сам без предварительного согласия комбата и под свою личную ответственность решил дать крюк и заехать в госпиталь к Рите. Ну хотя бы посмотреть на нее, поскольку госпиталь все еще оставался на прежнем месте, в Лохуве, несмотря на то что линия фронта уже далеко продвинулась на запад.

Но получилось совсем не так, как предполагал. Рита, бросившись ко мне и повиснув на моей шее, вдруг запросилась уехать со мной в штрафбат. Видимо этот вариант она уже обсуждала с мамой, так как та, к моему удивлению, ее просьбу поддержала. Еще не зная, как на это отреагирует мой комбат Батурин, я согласился на эту "двойную игру", опасаясь, что будет нелегко уговорить начальника госпиталя на этот шаг.

Однако совершенно неожиданно для меня начальник госпиталя (а им был капитан медицинской службы Нисонов), приняв нас без проволочек, сердечно поздравил с недавней фронтовой свадьбой и, почти не раздумывая, дал свое «добро» и приказал кому-то срочно оформить соответствующие документы. Такое бесконфликтное разрешение, казалось, очень непростого вопроса, как мне потом рассказала Рита, объяснялось просто: она поставила в известность и мать, и начальника госпиталя о том, что собирается уехать к мужу на фронт, где бы он ни находился и чего бы это ей ни стоило.

И вот в наших руках то ли отпускной билет, то ли предписание "убыть к новому месту службы в в/ч 07380". И буквально в этот же день без каких-либо прощальных церемоний Рита, собрав свои нехитрые вещички в рюкзачок, была готова к "свадебному путешествию в штрафбат".

Пошептавшись о чем-то с матерью и братишкой и совсем накоротке расцеловавшись со своими девчушками-подружками, под одобрительные напутствия высыпавших из помещения госпиталя врачей, сестер и некоторой части раненых, Рита прощально помахала им рукой, и мы тронулись в путь на поиски попутной машины. Добравшись до какой-то железнодорожной станции, мы к своему удивлению узнали, что в сторону фронта уже ходят поезда. В товарном вагоне, под стук колес, прижавшись от холода друг к другу, мы поехали на запад, не представляя себе сюрпризов и финала нашего путешествия. Я постоянно сверял по карте, совпадают ли попадавшиеся названия станций с нужным нам направлением. К счастью, пока все совпадало. Где-то, не доезжая до Кутно, поезд встал, поскольку там железная дорога еще не была восстановлена. Далее мы добирались попутными автомобилями.

Штаба батальона на прежнем месте не оказалось, он ушел уже вперед. Но сюда, к счастью, к тому времени добрался Ферманюк со своей небольшой автоколонной, и мы, уже сообща, получив сведения у местного военного коменданта о дальнейших пунктах следования штаба, отправились в путь.

Судя по карте, где-то не очень далеко должна быть уже и граница Германии, логова того самого зверя, который три года терзал нашу советскую землю, и сейчас пришло время расплаты за злодеяния. И хотя мы много месяцев ждали этого момента, наступил он все-таки как-то внезапно. Переехав невзрачный мостик через не менее невзрачную речушку, мы увидели большой стенд с такой, кажется, надписью: "Вот она, проклятая Германия!" и сразу же за мостом, на повороте дороги бросился в глаза стандартный столб с уцелевшим еще немецким указателем: "Berlin…km" и привязанной уже кем-то из наших дощечкой с броской надписью по-русски: "На Берлин!!!".

Проехали еще немного и вдруг перед въездом в какое-то селение увидели несколько стоявших машин и около них группу военных. Остановились и мы. Пошли с Ритой и Ферманюком узнать, можно ли ехать дальше. Подошли ближе и… остолбенели от страшного зрелища: поперек дороги уложены пять или шесть обнаженных людских трупов, среди которых были женщины, подросток и даже ребенок лет 6–7. Видимо, это была семья. Лежали они лицом вверх, строго в ряд, и их тела были вдавлены в землю. Судя по следам танковых гусениц, какой-то наш танкист таким образом отомстил Германии за фашистские злодеяния на нашей земле, а может и за погибшую от рук гитлеровцев свою семью.

…Рита отвернулась, уткнулась мне в плечо, ее тело стало содрогаться в едва сдерживаемых рыданиях. Я отвел ее к нашим машинам и постарался успокоить. А она сквозь всхлипывания все повторяла: "Ну, зачем же так! Ну, зачем!!!".

А в танкисте этом, совершившем такое злодеяние, подумал я, говорила, наверное, не просто ненависть, а злоба нечеловеческая, которую понять еще можно, но оправдать — нельзя! Конечно, война прошлась по каждому из нас тем самым, окровавленным немецким сапогом. Всякий знал и помнил, как эсэсовские живодеры и головорезы истязали женщин и детей, сжигали живьем и вешали, умерщвляли их в душегубках. Забыть этого нельзя и через века. Простить тоже. Но мы же не фашисты, нельзя же уподобляться им…

Объехали мы это страшное место, сделав солидный крюк по целине. И долго еще молчали. Рита то и дело всхлипывала, а меня занимали воспоминания и размышления, ох, какие нелегкие.

Да, конечно, мы ненавидели фашистов беспредельно. И высоту накала этой ненависти трудно было как-нибудь снизить, особенно когда вступили на землю врагов наших. Вспомнились и мои собственные слова, написанные в том же Кутно:

…каждый потерял, кто дочь, кто сына,

кто старушку-мать или отца

и за этот произвол звериный

мы клялись бить гадов до конца.

Да, а теперь "вот она, проклятая Германия". Невольно считаешь это тем рубежом, к которому так долго и упорно стремились все мы, но до которого не довелось дойти многим и многим нашим воинам, сложившим головы далеко отсюда — в Белоруссии, под Сталинградом, на Украине и на этой, чужой нам польской земле. Полегли они во имя всех нас, чтобы мы дошли сюда. Лежат они в болотах и лесах, на дне оврагов и в заснеженных полях. И кто знает, найдет ли их кто-нибудь когда-нибудь, чтобы передать весть о том, что добрались мы, наконец, до самого исчадия зла. Мы помним всех вас поименно и именно сейчас, вступив на землю врага, говорим: и ваши жертвенные имена переступают ныне эту черту, этот рубеж вместе с нами, ибо без последнего в вашей жизни шага не дойти было бы сюда и нам.

И еще помним мы клятвы над могилами друзей боевых — отомстить! И наше безудержное стремление к уже не такой далекой Победе — воплощение наших клятв.

Трудно, конечно, удержать от подобного всю армию, воевавшую почти 4 года. Но воевали-то мы не с немецким народом, а с его армией, агрессивной, преступной, потопившей в крови жизни миллионов советских людей — и женщин, и стариков, и детей!

И ведем борьбу на уничтожение фашизма и войск его, олицетворяющих звериный, кровавый гитлеровский "новый порядок". Но помним слова: "Гитлеры приходят и уходят, а народ германский остается".

Наверное, не единичные такие случаи, какой видели мы здесь, и вынудили Ставку Верховного Главнокомандования вскоре издать строжайший приказ о жестоком наказании, вплоть до расстрела, тех, кто будет вымещать свою, пусть и понятную, ненависть к фашизму на мирном населении. И, как показало время, это обуздание эмоций мстителей очень быстро дало свои результаты. Насколько действенным был этот приказ, говорит то, что уже к началу Берлинской операции к нам в штрафбат поступило несколько человек, осужденных за подобные действия.

…Долго мы ехали молча, погруженные каждый в свои мысли. Многие населенные пункты были пустынны: либо население убегало с отступающими войсками под влиянием лживой геббельсовской пропаганды, либо его угоняли насильно. Это уже за Одером убегать было практически некуда, и почти из каждого окна свешивались белые флаги (простыни) в знак капитуляции. А на этой, еще предодерской, части Германии жители попадались очень редко, чаще были беженцы из фашистской неволи, порядком изможденные и оборванные.

Догнали мы свой штаб уже тогда, когда рота Бельдюгова была брошена в бой на отражение контратак гитлеровцев под Штаргардом, куда пытались прорваться крупные их силы из Восточно-Померанской группировки, зажатой войсками 2-го Белорусского фронта уже под командованием маршала Рокоссовского.

Чтобы обстановка, сложившаяся там, стала понятнее, сошлюсь на "Генеральный штаб в годы войны" генерала С. М. Штеменко (книга 2. С. 489–491), где говорится, что здесь, чтобы отвлечь силы 1-го Белорусского фронта, вышедшего уже за Одер и захватившего кое-где плацдармы, немцы и предприняли большое контрнаступление. Из этой же книги явствует, что именно тогда, в феврале 1945 года, 1-й Белорусский фронт вынужден был повернуть значительную часть своих сил в направлении Восточной Померании для борьбы против сопротивлявшейся 2-й немецкой армии в Шнайдемюле. Противнику удалось в короткий срок изменить в свою пользу соотношение сил, и 17 февраля из района Штаргарда немцы нанесли сильный контрудар, потеснивший наши войска, в том числе 61-ю армию. В интересах одной из дивизий, то есть 23-й, с которой рота штрафников начинала бои на подступах к Варшаве, снова эта рота была введена в бой на отражение атак немцев. Крупные резервы, брошенные туда маршалом Жуковым, совместно с войсками Рокоссовского сломили упорное сопротивление фашистов, и уже 1 марта снова началось движение вперед, а к 5 марта штрафная рота добила уже остатки гарнизона Штаргарда. Город был свободен.

Я не успел к этим боям, но, как мне рассказывали потом их участники, это было многодневное ожесточенное сражение, чем-то похожее на бои по окружению немцев под Брестом. Такие же жаркие, отчаянные, не давшие фрицам ни одного шанса. И потери там тоже были немалые.

Штаргард я увидел уже числа 10-го марта. Город это был большой, но, как и многие германские города, в которых фашисты оказывали упорное сопротивление, почти весь сожжен и разрушен.

А перед этим разыскал я комбата, доложил о прибытии тылов батальона в полном составе, без потерь. И, конечно, воспользовавшись его хорошим настроением, доложил о переводе своей жены из госпиталя к нам в батальон. Представил ее, а она строго по-уставному отрапортовала, что прибыла для прохождения дальнейшей службы и подала ему предписание. Я, несколько торопясь, чтобы не увидеть, какова будет реакция на такой «сюрприз», попросил его разрешения направить "младшего сержанта Макарьевскую в батальонный медпункт в распоряжение капитана медслужбы Бузуна". Батурин, видимо, не ожидавший такого поворота событий, как-то неопределенно пожал плечами и велел передать нашему доктору Степану Петровичу, чтобы он установил круг ее обязанностей.

Ну, и слава богу! Все сложилось как нельзя удачно.

А рота Бельдюгова, заметно поредевшая после Штаргарда, "зализывала раны" и вместе со вторым эшелоном дивизии продвигалась вслед за танковыми частями к Одеру, по направлению к Штеттину. Мне же комбат снова нашел применение.

Пока рота Бельдюгова находилась во втором эшелоне стрелковой дивизии, она передвигалась непосредственно за ее полками, не теряя готовности к вводу в бой в любую минуту. Мне поручили сформировать из нового пополнения роту, которая должна была либо заменить в критической ситуации воюющую роту, либо в нужное время своими взводами влиться в ее боевой состав.

Часть штаба и тыла нашего ШБ, кроме тех их подразделений, которые обеспечивали роту в наступлении, меняли место дислокации раз в двое-трое суток, в зависимости от скорости продвижения линии фронта. В этой же группе находилась и основная часть батальонного медпункта, а другая ее часть, возглавляемая фельдшером Иваном Деменковым, продвигалась вместе с ротой Бельдюгова. Поэтому наш батальонный эскулап Степан Петрович с одобрением принял в свой штат опытную медсестру и стал дотошно готовить ее к новым обязанностям, заметно отличавшимся от ее опыта госпитальной палатной сестры, приобретенного в условиях госпиталя. Ведь теперь ей придется иметь дело с перевязками в боевых условиях.

Так и продолжали мы передвигаться за дивизиями первого эшелона 61-й армии, то почти догоняя их передовые части, то отставая на 5–6 километров. И примерно к 15 марта, когда дивизия приостановила продвижение, встреченная упорным сопротивлением противника, мы подошли к району предместий города Альтдамм, который прикрывал своим расположением восточный берег Одера напротив Штеттина. Здесь я получил приказ сформированную мною, прямо скажем, еще не роту, а что-то вроде «полуроты», состоящей из полутора взводов, присоединить к роте Бельдюгова.

Как мне теперь, в 2002 году, напомнил в своем письме Алексей Афонин, бывший тогда командиром взвода у Бельдюгова, наша «полурота» догнала их на рассвете где-то в районе, близком уже к восточной окраине Альтдамма, где штрафники готовились к штурму этого города. Те полтора взвода, которые я привел уже вооруженными, быстро распределили по малочисленным к тому времени взводам основной роты. Взвод под командой «кузнечика» вошел в ее состав целиком, а сам младший лейтенант Кузнецов заменил выбывшего по ранению Александра Шамшина.

Так начиналось боевое крещение Кузнецова. Но, как я обнаружил чуть позже, боевое крещение выпало здесь и на долю Риты, которая, оказывается, убедила доктора Бузуна отправить ее на передовую, и он сам лично прибыл сюда и создал как бы передовое звено своего медпункта, в составе фельдшера и медсестры, которые практически вошли в состав роты в роли санинструктора и фронтовой санитарки.

А я снова оказался вроде бы ни при чем, так как не было никаких указаний о том, где мне быть после того, как передам свою «полуроту». Естественно, в ожидании серьезных боев, а еще и потому, что здесь уже была Рита, я снова принял на себя (уже самостоятельно) роль того самого «дублера», которую исполнял при взятии пригородов Варшавы, с чем признательно согласился и Бельдюгов. Оказался я невдалеке и от командира роты, и от взвода Алеши Афонина. Взвод Кузнецова был правее. Иван Бельдюгов довел до меня полученную им задачу атаковать немцев через боевые порядки стрелковых подразделений дивизии. Опять нам первыми ломать сопротивление и первыми принимать бой в условиях города…

А город представлял собой единственную и почти на всем протяжении прямую, достаточно широкую улицу, вытянутую вдоль берега и застроенную каменными зданиями. Восточная окраина города была обращена к нам тыловой стороной основных застроек, хозяйственными дворами, огородами и захвачена была быстро, как говорится, на одном дыхании, хотя сопротивление немцы оказали упорное и потери у нас были ощутимые. Раненых перевязывали и оттаскивали их "в тыл", метров на 50–60, на огороды Ванюша Деменков и Рита, которая ловко и споро, где перебежками, а где и ползком поспевала к раненым.

Другая сторона улицы ощерилась губительным ружейно-пулеметным огнем из бесчисленного множества подвальных окон каменных зданий, превращенных фрицами в целую цепь амбразур. Попросил Бельдюгов через своего связного от полка дивизии выкатить на прямую наводку противотанковые пушки, но не откликнулись почему-то на его просьбу, может, этих пушек близко не оказалось. Попытка заменить артиллерию ручными гранатами ничего не дала. Расстояние было до этих амбразур приличное, и практически ни одна граната не попала в эти каменные окна, а попусту их тратить не имело смысла. Да и стрельба по окнам из ПТР ожидаемого эффекта не приносила.

Меня угнетало какое-то тревожное ощущение беспомощности роты и моей личной бесполезности в этой ситуации. Да еще не было уверенности в том, что в захваченных уже домах этой стороны улицы не осталось противника. А что, если рота все-таки решится на атаку, не хлестнут ли пулеметы немецкие в спину? Я, наверное как и Иван Бельдюгов, лихорадочно искал выход из создавшегося положения. Ротный, оказывается, тоже пришел к выводу о необходимости «ревизии» захваченных домов и приказал Кузнецову частью своих сил организовать такую проверку. И не зря: в нескольких домах на вторых этажах и на чердаках были обнаружены и уничтожены притаившиеся там пулеметные огневые точки.

И здесь я увидел вдруг ползком пробирающуюся к нам Риту. Стало не по себе: ведь ее место там, где раненые, а не здесь, в этом адовом огневом вертепе! Прикрикнул на нее, знаками и почему-то шепотом (глупо, все равно не услышит!) попытался дать ей понять, что здесь очень опасно, но одновременно почувствовал что-то вроде гордости за ее бесстрашие.

Успешный результат проверки своих «тылов» в какой-то степени вселил уверенность в том, что эта мера оказалась и правильной, и своевременной, и крайне необходимой для наших дальнейших действий. Оставалось решить, как захватить строения на противоположной стороне улицы. И в этот момент ко мне подползли взводный Афонин со штрафником Ястребковым, недавно переведенным к Афонину из моей «полуроты». Они предложили невероятно смелую, но, как мне показалось вначале, невыполнимую идею. А она заключалась в том, что на нашем участке, где улица представляет собой прямую линию, Ястребков, собрав максимальное количество гранат в карманы и противогазовые сумки, попытается изобразить перебежчика. Достигнув противоположной стороны улицы, он, прижимаясь к стенкам домов, чтобы его не смогли достать огнем фрицы из своих амбразур, будет забрасывать по одной-две гранаты в них и таким образом подавит эти огневые точки, мешающие роте подняться в атаку. А чтобы немцы поверили в то, что это действительно перебежчик, он выскочит из-за дома с криком "Нихт шиссен!" ("Не стрелять!"), с поднятыми руками, а мы все должны будем открыть огонь якобы по нему, но на самом деле значительно выше.

Я не мог сразу согласиться с этим вариантом. Но не потому, что не доверял штрафнику. Он шел на смертельный риск сам, и понимали мы его правильно. Ведь, наверное, он сам тоже не видел другого выхода.

Я помнил его еще по периоду формирования моей «полуроты». Он тогда показался мне надежным бойцом, уже имевшим до штрафбата опыт командира стрелковой роты, на его гимнастерке остались следы от трех орденов. И пока мы формировались, он у меня был командиром отделения, не раз проявлял завидную смекалку и расторопность.

Наверное, нет человека на войне, который не опасался бы пули или осколка от снаряда в бою. Но, видимо, в данном случае боец, а тем более бывший офицер с устоявшимся командирским сознанием, еще не утративший чувства личной ответственности за исход боя, в данной ситуации был так поглощен ходом боя и озабочен его исходом, что вопросы личной безопасности, как правило, отступали на задний план. Это состояние я наблюдал у многих моих товарищей, например у Янина, Семыкина, Сергеева и других. Замечал я такое и у себя.

Не мог я согласиться с этим предложением еще и потому, что теперь это были не мои подчиненные. Посоветовал Афонину доложить свое предложение вначале командиру роты. Тот одобрил его и дал подробнейшие на этот счет указания остальным взводам, обязав их довести до каждого бойца смысл задуманного их товарищем и обеспечить правдоподобную имитацию открытия огня по "перебежчику-предателю", не забывая держать под огнем и окна-амбразуры.

Собрали ему две противогазные сумки ручных гранат, да он еще и свои карманы набил ими. Выбрав момент, он прополз немного вперед, вскочил, бросил на землю свой автомат и с поднятыми руками, в одной из которых была какая-то белая тряпица, заорал во всю мочь: "Нихт шиссен! Нихт шиссен!". Петляя и падая, устремился он к домам на противоположной стороне улицы, а рота открыла дружный огонь по «перебежчику». Как мы все волновались за нашего смельчака! Удастся ли эта, на первый взгляд, безумная затея и не погибнет ли зазря этот храбрый боец, не добежав до заветной цели.

И как же радостно было на сердце, когда ему удалось, наконец, прижаться к стене одного дома. Едва переведя дух, он, буквально вдавливаясь в стену, «прилипая» к ней, начал медленно подбираться к ближайшему окну. Бросив в него примерно с двухсекундной задержкой, чтобы фрицы не успели их выбросить из подвала, одну за другой две гранаты и дождавшись взрывов, он перебежал к другому и так от амбразуры к амбразуре с уже приготовленными гранатами уверенно продвигался вперед, а позади него эти только что изрыгавшие смерть огневые точки замолкали одна за другой. И вскоре красная ракета подняла роту в атаку. Вначале поднялся взвод Афонина, а вслед за ним — остальные бойцы роты. Броском преодолев эту злополучную улицу, штрафники добивали оживающие огневые точки, окружали дома, не давая улизнуть тем, кто пытался скрыться во всяких пристройках или сбежать к берегу Одера огородами.

Успех был полный! А взвод Афонина обнаружил недалеко какую-то не замеченную раньше деревушку, из которой группа фрицев спешил на помощь тем, кого уже здесь громила штрафная рота Бельдюгова. Взводный быстро сориентировался и повел свой взвод, чтобы перерезать им путь. Сильным огнем заставили этих фашистов залечь, а затем и сдаться.

Почти сразу же за ротой штрафников, вначале на этом же участке, а затем и на других, в наступление пошли и подразделения полка 23-й дивизии. К середине дня город был взят. Стрелковые подразделения закреплялись на берегу Одера, а роту, выполнившую очередную задачу, отвели. Альтдамм взят! Это было 20 марта. Памятная дата.

Потери были все-таки значительными. Как мне рассказала потом Рита, ей многих раненых удалось вытащить из-под огня. Я тогда спросил, сколько. "Не знаю, не считала", — ответила она. А когда я об этом же спросил старшего лейтенанта медслужбы Ивана Деменкова, он сказал, что человек двадцать. Молодец, Ритуля, не подкачала. Горжусь тобой!

К вечеру подошел и штаб батальона. Наш комбат приказал Бельдюгову оставить тех, кто уже по своим срокам и боевым делам подлежал освобождению, а остальных передать мне для формирования новой роты.

Отвели нас на одну из окраин Альтдамма, и там началось уже привычное формирование. Появилось и свободное время.

Я облюбовал небольшой домик, в котором мы с Ритой разместились. Невдалеке устроились и Афонин, и Кузнецов, да и все остальные офицеры батальона.

На улице еще не все трупы немцев убрали и зарыли, а ведь был уже конец марта, солнце пригревало так, что мы днем уже ходили без шинелей и без своих овчинных жилетов. Только «кубанки» да шапки еще не сменили на пилотки или фуражки.

Рита как-то возмужала, похорошела, немножко даже пополнела. Это потом мы догадались, что она беременна. А тогда я спрашивал ее, не страшно ли было на передовой. "Cтрашновато, но тогда я об этом не думала". — "А могла бы ты убить немца, живого человека, вот там, на поле боя?" — "Наверное, могла бы, не знаю…"

Вскоре были подведены итоги действий роты в Висло-Одерской операции. Капитан Иван Иванович Бельдюгов получил высший по тому времени боевой орден Красного Знамени, Афонин и Кузнецов — ордена Александра Невского, а штрафник Ястребков — орден Славы III степени. Жалел он, правда, что не медаль "За отвагу". Бельдюгов и представлял его к ней, но Батурин то ли по «доброте», то ли с умыслом сделал представление уже без пяти минут восстановленного в офицерском звании к солдатскому ордену Славы.

Было награждено еще несколько человек, ну а я, числившийся в составе боевого подразделения только дублером, естественно, не был награжден. Зато Риту, по настоянию нашего врача Степана Петровича, представили к награде медалью "За боевые заслуги". Радовались мы этому безумно…

Еще через несколько дней стало известно, что полоса 1-го Белорусского фронта в ожидании решающего наступления на Берлин значительно сужается и мы должны будем передислоцироваться значительно южнее.

Я занимался формированием роты и подготовкой ее к передислокации, когда к штабу батальона неожиданно подъехал командующий 2-м Белорусским фронтом маршал К. К. Рокоссовский. За ним уже утвердилась репутация маршала, который часто бывает непосредственно в войсках. Вот и здесь он приехал на тот участок, который отходил от 1-го Белорусского к нему. А может, он знал, что здесь расположена та самая "банда Рокоссовского" (как окрестили нас немцы), и решил ее навестить. По крайней мере, так хотелось думать.

Мне не повезло опять, как тогда, под Жлобином. Я не успел понять ситуации и подойти, чтобы увидеть прославленного полководца. А что там произошло, я не берусь, не будучи свидетелем, описывать. Лучше приведу еще один отрывок из очерка "Военно-полевой роман" Инны Руденко ("Комсомольская правда", 19 января 1985 г.), в котором она, со слов Риты, описала этот эпизод:

Был строжайший приказ — женщин в штрафные батальоны не брать. И вдруг приехал Рокоссовский. Вышел из машины, рослый, статный: "Это еще что такое? Откуда здесь женщина? Жена комроты? Ну и что? Немедленно вывести из батальона!" А в машине оставалась женщина — лицо ее, красивое, бледное, без улыбки, было хорошо известно по экрану, где она всегда улыбалась. (Как оказалось, это была киноактриса Валентина Серова.)

И Рита решилась, она решилась бы на все, чтобы быть с ним в это трудное время: "Кроме меня здесь еще одна женщина, товарищ маршал". И умоляюще, не по уставу, прижала руки к груди. И Рокоссовский, быстрым взглядом окинувший ее начинающую полнеть фигуру, вдруг махнул рукой: "Ладно, сержант".

Вскоре мне стало известно, что моей роте предстоит участвовать в форсировании Одера на одном из участков, севернее уже захваченного войсками 1-го Белорусского фронта Кюстринского плацдарма.

Вот туда, на юг, нас всех срочно и перебросили.

Ну, а как шла подготовка к тому, что потом назвали Берлинской операцией, как прошло само форсирование Одера и что за всем этим последовало, я расскажу в следующей главе.

Глава 10

Впереди Одер и Берлин. Беременность Риты. С кем идем в "последний, решительный бой". «Старик» Путря, анекдотист Редкий. Форсирование Одера. Бой на плацдарме. Гибель бывшего летчика Смешного. Последнее ранение. Рита в госпитале

Сосредоточились мы после долгого и утомительного марша в какой-то, километрах в шести от Одера, аккуратной немецкой деревеньке, в основном застроенной каменными двухэтажными зданиями. Жителей в ней не осталось, успели все удрать за Одер, хотя разрушений в деревне не было видно. Побросали немцы все: и мебель, и застеленные перинами кровати (пышные перины — обязательный атрибут любого немецкого жилого дома), и разнообразную кухонную утварь.

Разместились в общем уютно. В одном доме (комнаты 3–4) поместились все офицеры роты. Одну комнату заняли мы с Ритой, другие — мои взводные офицеры, старшина и ротный писарь…

Хозяйственники рядом с нашим домом быстро организовали офицерскую «столовую» по-батурински. К нам с Ритой на второй этаж постоянно стали доноситься густые кухонные запахи, к которым она относилась весьма разборчиво. У нас уже не было сомнений, что все идет своим чередом. Какое-то ранее неведомое чувство родилось во мне. Ритино состояние стало настолько общеизвестно, что в «столовой» ребята часто откладывали свои порции вкуснейшей селедки для нее.

Наш батальонный доктор Степан Бузун зашел как-то к нам и напрямик объявил, что в связи с беременностью он категорически исключает работу Риты на передовой и она впредь будет по мере сил своих только помогать ему в батальонном медпункте, и что это его решение согласовано с комбатом.

Когда мы освоились в этой деревне, определились, где штаб, где жилье комбата, заметили, что в его доме мелькает женщина. Подумалось, не пригрел ли он чудом оставшуюся немку. Это была довольно полная, небольшого роста, дебелая женщина с несколько припухлым, но не лишенным приятных черт лицом. Как оказалось, это была жена Батурина. Не какая-нибудь «временная», а самая настоящая, законная супруга. Как удалось комбату ее «вытребовать» из России, не знаю, но она не была ни солдаткой, ни, тем более, офицером.

Мы знали, что у многих командиров высокого ранга жены, не будучи военными, делили фронтовой быт и фронтовые опасности со своими мужьями. Многие видели в машине маршала Рокоссовского известную киноактрису Серову… Уже потом, после войны, я узнал, что и жена генерала Горбатова была с мужем. Ну, а условия, в которых находился наш комбат, когда батальон воевал только поротно, тоже позволяли держать ему при себе свою половину. Да и мне стало как-то комфортнее: теперь уже не только мы с Ритой были предметом зависти некоторых офицеров. А Батурин к нам стал относиться заметно мягче.

Между тем формирование и подготовка роты шли своим чередом. Мы все понимали, что форсирование последнего крупного водного рубежа гитлеровцев, прикрывающего их столицу Берлин (а другой задачи мы не предполагали и были правы), станет "последним и решительным боем", так как едва ли после выполнения этой задачи нам достанет еще сил с боями дойти до Берлина.

И может быть потому я подробнее остановлюсь на характеристиках людей, с которыми мне предстояло идти в этот последний, смертельный бой.

Как я уже говорил, пулеметный взвод при моей роте снова формировал Георгий Сергеев, ему помогал другой взводный этой же пулеметной роты старший лейтенант Сергей Сисенков. Я уже раньше много писал о Жоре Сергееве, о его характере. В бою, казалось, он находил самые опасные места и лез в них потому, что там его появления никто не ожидал. И в этой его нелогичности была высшая логика выживания на войне. Он был не бесшабашен в своей смелости — она держалась у него на трезвом расчете и уверенности, на тактической грамотности. Под стать ему были и его коллеги-пулеметчики, оба Сергея Сисенков и Писеев. Вернее, они во всем старались подражать Георгию, не все им, правда, удавалось, но чаще всего их поступки были продиктованы именно этим.

И я рад был снова чувствовать надежное плечо Сергеева.

Взводным и на этот раз у меня был известный уже читателю Жора (Георгий Васильевич) Ражев, в последнее время ставший каким-то нервным, вспыльчивым и не сразу приходящим в нормальное состояние. Заметным стало и его влечение к спиртному, что вызывало иногда определенные трения между нами. Это заставляло меня все чаще прибегать к своим командирским мерам и к раздумьям о смысле воинской дисциплины. Разумеется, приходил я к выводам, дисциплина, полное подчинение начальнику, какого бы ранга он ни был — это необходимо. Но не бездумное, покорное (исключающее собственную инициативу), а с душой, с желанием сделать порученное лучше, быстрее, надежнее, не во имя воли командира, а во имя победы над врагом. Не готовность по принципу "делай со мной, что хочешь", а готовность сделать нужное во имя осознанной необходимости. В общем-то удавалось, хотя и не легко, управлять и своенравным Георгием Ражевым.

Другим взводным ко мне был назначен недавно прибывший в батальон лейтенант Чайка (не помню его имени). Это был несколько грузноватый, среднего роста большеголовый офицер, казавшийся нам пожилым (хотя ему тогда было не больше 35 лет), с редкими светлыми волосами и большими залысинами, с внимательно смотрящими из-под нависавших густых бровей голубыми, с прищуром глазами. Голос его был глуховатый, вроде бы вовсе не командирский, но речь была спокойной, неторопливой, оттого каждое произнесенное им слово казалось тщательно обдуманным и потому весомым, убедительным. За его кажущейся неброскостью угадывались и острый ум, и недюжинная решительность. Недаром его избрали сразу же парторгом роты (парторганизация состояла из коммунистов постоянного состава — командиры, старшина, писарь).

Вместе с ним в роту прибыл младший лейтенант Семенов, кажется Юрий. Его почти мальчишеское, широкое, курносое лицо было обильно усыпано веснушками, будто кто-то, балуясь, сбрызнул его щеки и нос кистью, густо смоченной светло-коричневой краской, да так и не смытой с тех пор. Боевого опыта он еще не имел и может потому во многих его действиях сквозила неуверенность, хотя растерянности он ни в чем не проявлял.

Моим заместителем (а вернее — опять, по-батурински — дублером) был назначен состоявший на должности командира

2-й стрелковой роты капитан Слаутин Николай Александрович. Был он каким-то коротеньким и округлым как бочонок или двухпудовая гиря, хотя толстым его не назовешь. Производил впечатление, будто вообще отлит из чугуна, особенно — его кулаки. Нрава крутого, немногословен и грубоват. При случае, когда слов уж очень не хватало, мог дать волю и матерщине и этим, почти пудовым кулакам. В формировании роты участия принимал мало, хотя всегда был на глазах. Я понимал, что и в форсировании Одера он тоже участвовать не будет, а назначен лишь для подмены меня в случае выхода из строя. А в данном случае таких «выходов» я видел три: либо, быть тяжело раненным, либо убитым, либо, что касается меня лично, не умеющего плавать, утонуть в этом Одере. Единственным моим желанием было, чтобы Николаю не пришлось дублировать меня.

Командиром взвода ПТР к моей роте был «прикомандирован» старший лейтенант Кузьмин Георгий Емельянович. С ним у нас в роте стало аж три Георгия, и ее в шутку стали называть "трижды Георгиевской". Он был всего на один год старше меня, но выглядел значительно старше, был, как говорят, не по годам серьезным, хотя не чужд был и шуток.

У меня тогда еще не было определенности в том, нужен ли при форсировании такой большой реки взвод сравнительно тяжелого оружия. Ведь противотанковое ружье по расчету даже переносить должны были двое. Но было еще время подумать об этом.

Заместителями командиров взводов назначили, как всегда, штрафников бывших боевых офицеров. Я, к сожалению, не помню их фамилий, за исключением одного. Это был крупный грузин, обладающий какой-то обезоруживающей улыбкой, имевший большой боевой опыт. Фамилию его я почти запомнил, или Гагуашвили, или Гогашвили. Так вот он говаривал, что почти все четыре года воюет непрерывно, хотя трижды побывал в госпиталях (шутил он так: когда «Гога» лечится — воюет «Швили», когда «Швили» лечится — воюет "Гога").

Помню и одного из командиров отделений — бывшего моряка, капитан-лейтенанта по фамилии Редкий. Назначили его командиром отделения за энергичность и, казалось, веселый нрав. Он постоянно «травил» анекдоты, рассказывал о своих боевых (и не только боевых) приключениях, в которых, казалось, больше допустимого чувствовалось и хвастовства, и даже неправдивости. Но этому тогда я не придал значения, думая, что в трудную минуту его веселый нрав не подведет. К сожалению, это оказалось не так. Но об этом позднее.

Вскоре, когда основной боевой расчет роты был завершен и дальнейшее поступление пополнения его уже не меняло, к нам в роту прибыл пожилой штрафник по фамилии Путря. Был он страшно худым, просто истощенным. Я даже удивился, что его по возрасту не списали в «гражданку», таким старым он мне показался, хотя ему еще и пятидесяти не было. В нашей долгой беседе он рассказал, что попал к нам после того, как несколько лет отсидел в тюрьме за то, что будучи начальником отделения одного из больших военных продовольственных складов под Москвой в чине техника-интенданта 2-го ранга (были до 1943 года такие воинские звания) пошел на сокрытие излишков хозяйственного мыла, а комиссия, проверявшая склад, обнаружила неучтенный ящик, из которого уже несколько кусков было пущено "в оборот" — обменяно на хлеб для немалой семьи этого Путри. Ну и получил он полагавшиеся за это по законам военного времени несколько лет тюремного заключения. Угрызения совести за то, что почти всю войну провел в тюремных камерах, заставили его проситься на фронт. Как он мне говорил, лучше погибнуть на фронте во имя Родины, чем прослыть преступником, наживавшимся на солдатском добре. И вот, наконец, заменили ему оставшийся срок пребыванием в штрафном батальоне.

А до этого у меня в роте уже было несколько таких "условно освобожденных" из тюрем и лагерей. Одного из них, в общем-то еще сравнительно молодого, не сильно исхудавшего (был в лагере близок к кухне), но уже давно не державшего в руках оружия, я пожалел и назначил поваром ротной походной кухни. Меня тогда не смутили его руки, до локтей исписанные темно-синими узорами татуировки, и некоторые его тюремно-лагерные замашки и жаргон. Он утверждал, что до призыва в армию работал где-то на юге поваром ресторана и что из обычных солдатских продуктов сможет готовить приличную еду.

Но вот появился Путря, с печальными, какими-то потухшими глазами. Руки его тонкие, как птичьи лапки, показались мне неспособными удержать даже легкий автомат, не говоря уже о пулемете или ПТР. И решил я его назначить на кухню вместо того, татуированного, чтобы не подвергать его жизнь тем опасностям, которые предстояли всем нам, да ко всему мне стало жаль его еще и потому, что он, как и я, не умел плавать, а нам предстояло форсировать Одер. Надо было видеть, сколько затаенной радости вспыхнуло в его грустных глазах, сколько надежды засветилось в его едва сдерживаемой счастливой улыбке…

А тот, с татуированными руками, когда я передал его во взвод Чайки, не сдержал озлобления, и я впервые услышал нечто вроде угрозы: "Ладно, капитан, увидим, кого первая пуля догонит". Я никогда, вроде бы, не был самоуверенным человеком. Однако отсутствие этого качества не мешало мне в нужную минуту быть решительным и настойчивым. И эта его будто вскользь брошенная фраза только укрепила меня в правильности решения. Когда делаешь дело, принимаешь решения и несешь за них ответственность — тут не до сомнений. Это уже потом, в таких случаях, когда дело сделано, можешь анализировать: а мог бы сделать лучше, решить правильнее, не "перетянул ли струну"?

Вообще основная часть штрафников, чувствуя особенность предстоящих боевых действий, были сосредоточенно-печальны, даже несколько подавлены неизвестностью и неотвратимой неизбежностью приближающейся опасности в то время, когда столь долго длившаяся война идет к концу. Это и естественно. Все мы знали, что принесло нам «вчера»: многие погибли, но нам, живым, повезло. Но кто знает, чем обернется для нас «завтра»? Да и мы, командиры штрафников, понимали, что с этими людьми нам вместе идти, может быть, на верную смерть. И штрафники, конечно, думали, что их будущее зависит в немалой степени от меня, от моего боевого командирского умения, тогда как я думал почти наоборот: моя жизнь зависит от того, как они будут драться, с какой долей умения и сознания своей ответственности будут выполнять боевые задачи. И именно поэтому я уделял большое внимание тренировкам бойцов во владении оружием, в их физической выносливости.

Невеселые, прямо скажем, мысли владели всеми нами, собиравшимися и готовившимися к этому последнему удару, как многие тогда говорили, "к штрафному удару" по врагу…

Среди штрафников большим усердием в овладении особенностями боевых действий пехоты отличался бывший капитан, летчик, тоже с необычной фамилией — Смешной. Это был высокий, спокойный, сравнительно молодой блондин. Я знал, что его жена служит где-то недалеко, в одном из крупных штабов офицером-шифровальщиком и что их двое детей остались на попечении бабушки в каком-то российском городке.

Смешной попал в штрафбат за то, что он, командир авиаэскадрильи, боевой летчик, имевший уже три ордена боевого Красного Знамени, перегоняя с группой летчиков по воздуху с авиазавода на фронт новенькие истребители, допустил авиакатастрофу. Один из его подчиненных, то ли решив испытать в полете машину в недозволенном режиме, то ли просто не справившись с ней в воздухе, разбил ее и погиб сам. Вот комэск и загремел в штрафбат.

В те предельно напряженные дни постигал Смешной пехотную науку старательно, тренируясь в перебежках и переползаниях до изнеможения, как он сам говорил, "до тупой боли в натруженных плечах и гудящих ногах". Был он сколько настойчив, столько и терпелив. Стремился все познать, все испробовать. Будучи во взводе автоматчиков, научился метко стрелять из противотанкового ружья, из пулемета. До всего ему было дело. Все, считал он, в бою может пригодиться. Он сумел даже освоить меткую стрельбу из трофейных «фаустпатронов» (или, как их стали называть, "панцер-фауст") по сгоревшему немецкому танку. Казалось, он трудился круглые сутки.

Его жена, тоже капитан, совершенно неожиданно появилась как-то у нас в батальоне. После встречи с мужем она, сохраняя, видимо, с трудом напряженно-спокойное выражение лица, мягким грудным голосом попросила меня об одном: если муж будет ранен — помочь ему выжить. Надолго остались в моей памяти впечатления об этой скромной и мудрой женщине, оставившей детей где-то в глубоком тылу, чтобы на фронте по возможности быть ближе к их отцу и любимому человеку и внести свой личный вклад в дело Победы.

"Вот и Рита у меня такая", — подумал тогда я…

Конечно, такое напряжение в те дни было только в моей роте, готовящейся к предстоящим боям. В остальной части батальона жизнь шла спокойнее, занимались другими делами.

За напряженной подготовкой к боевым действиям время летело быстро. Рота росла. Собственного состава, без приданных взводов — пулеметного и ПТР, в роте уже было около ста двадцати человек, почти по сорок штрафников во взводе. Не дремали трибуналы!

С рассвета и дотемна проводили мы напряженные занятия, стрельбы, марши. Настали по-весеннему теплые дни — шинели, ватные телогрейки и бушлаты уже оказались лишними, однако кубанки свои, которые многие носили по-ухарски, набекрень, не снимали. К слову сказать, и сам Батурин, и его замполит майор Казаков сняли их только через несколько дней после Победы, когда их обоих вызвали в штаб маршала Жукова. Ну, и конечно же, почти все мы следовали их примеру.

Здесь я должен сказать, что у Георгия Ражева что-то случилось, и Батурин вдруг заменил его лейтенантом Сергеем Писеевым, которого я знал, как общительного и добродушного парня.

Я рад был этому, так как с Ражевым у меня все чаще случались конфликты (потом я узнал истинную причину его «отставки», но об этом в свое время). Теперь рота перестала быть "трижды Георгиевской", зато в ее комсоставе стало три Сергея.

Вскоре приехал майор из штаба дивизии, в полосе которой нам предстояло действовать. Я не помню точно номер дивизии, но это была уже не 23-я, в которой мы сражались за Штаргард и Альтдамм, а кажется 234-я, но в составе той же 61-й армии генерала Белова Павла Алексеевича. Узнали мы, что небольшой группе от них удалось уже «сплавать» на тот берег и провести элементарную разведку. Группа вернулась почти без потерь, а командир этой группы, сержант, представлен к званию Героя Советского Союза. Наши офицеры стали поговаривать, мол, если выполнят задачу и останутся живыми, будут и у нас свои Герои. Мы уже знали, что за форсирование таких крупных водных преград, как Днепр и Висла, многие были удостоены этого высокого звания.

Сообщили нам, что в ночь перед форсированием (а когда эта ночь наступит?) к берегу подвезут в достаточном количестве хорошо просмоленные лодки, специально изготавливающиеся где-то недалеко в тылу. Этими лодками занимается саперный батальон, который будет сразу же после захвата плацдарма наводить переправу на него. Меня, конечно, снова грызла совесть, что я не умею плавать, но успокаивало то, что вроде никто и не собирается преодолевать Одер вплавь.

Хотя весна уже набирала силу и ледоход этой зимой прошел еще в начале февраля, вода в реке была очень холодная, чуть выше плюс 5 градусов. Да и другие данные об Одере не очень радовали. Глубина — до 10 метров обычно, а сейчас, когда еще не закончилось весеннее половодье, и того больше. Ширина на нашем участке метров 200, скорость течения — больше полуметра в секунду. Определяя необходимую скорость движения лодок, мы шагами отмеряли эти 200 метров на суше и засекали время, чтобы определить, насколько вниз по течению может снести лодки и какое упреждение необходимо выбирать. Выходило, что метров на 100–150! Но нас успокаивало то, что на нашем участке река течет по одному рукаву и только километров через пять ее русло делится на два рукава.

В общем, примерный характер предстоящей задачи становился более-менее ясным. Я отметил, что наступает новолуние и ночи будут темными. Первые мои познания, касающиеся Луны и определения ее фаз, когда-то поселил в моем, еще детском, мозгу, остром к восприятию всего нового, мой дед Данила, сведущий во многих народных приметах и наблюдениях. Но осмысленное понимание этих лунных фаз и умение, глядя на сегодняшнюю Луну, точно определить, через сколько дней наступит новолуние или полнолуние и какую часть ночи, с вечера или под утро, она будет наиболее ярко светить — это уже заслуга нашего преподавателя топографии в военном училище.

Так вот, мои предположения свелись к тому, что наиболее выгодные условия, если командование захочет воспользоваться именно темной ночью, сложатся в период с 10 по 20 апреля. Вскоре была объявлена суточная готовность, и в ночь с 14 на 15 апреля рота со всем оружием, запасами патронов, гранат, сухого пайка пешим порядком была выдвинута на берег Одера.

Вел роту, пользуясь темнотой, представитель дивизии, капитан, предупредив о полном "световом молчании". Нельзя было ни курить, ни включить даже на самые короткие мгновения фонарики, которые на этот раз, в дополнение к тем, что были положены командирам взводов, выдали и всем командирам отделений. Это было на моей памяти впервые, так как предполагалось, что все сигналы управления боем, особенно — при форсировании будут подаваться не ракетами, как обычно, а сигнальными огнями фонариков, имевших зеленые и красные светофильтры. Ракеты тоже были с нами, но уже для применения там, на земле, за которую нам еще предстоит зацепиться.

Шли быстро, темпом, заданным этим шустрым, худеньким, "быстрым на ногу" капитаном. Не было и обычных разговоров в строю — все были молчаливы и сосредоточенны.

Мы еще не дошли до берега, когда перед нами оказалось какое-то длинное строение и наш сопровождающий красным фонариком подал сигнал «Стой». Он попросил меня собрать командиров взводов и под прикрытием этого длинного то ли сарая, то ли склада разрешил роте покурить, маскируясь, как говорили в таких случаях, "в рукав". Повел он нас, командиров, в находившийся невдалеке окоп.

Там нас ожидали невысокого роста майор, в накинутой на плечи шинели и с палочкой (видимо, после ранения), как оказалось, представитель штаба дивизии и еще один майор, комбат «стрелкачей», как называли у нас стрелковые части и подразделения. Они объяснили, что в этой траншее сейчас нужно рассредоточить бойцов роты, а затем нам необходимо, оставив здесь тяжелое оружие, перенести из лощины, которую покажут проводники, поближе, за это длинное сооружение, лодки, на которых и будем, как выразился тот майор, с палочкой, "брать Одер". Лодки взять из расчета одну на четверых. Когда я спросил, почему лодки заранее не подвезли сюда, он ответил: "Да продырявят же их снаряды, немцы часто бьют артиллерией по нашим ближайшим тылам". Это очень быстро подтвердили и сами немцы, нанеся короткий, но мощный артналет, как только рота заняла окопы. Хорошо, что успели, а то там, за сараем, не миновать бы нам потерь. "Вот теперь фрицы часа три будут молчать. Это время и нужно использовать для переноски лодок", — добавил майор.

Дали на каждый взвод провожатых, и повели взводные свои подразделения за лодками. Часа через полтора-два лодки перенесли за этот длинный сарай. Но они оказались столь тяжелыми, что некоторые из них приходилось нести вшестером. Пришлось за этими оставшимися плавсредствами посылать дополнительно несколько групп наиболее физически сильных штрафников.

Комбат сказал, что для меня у него припасена дюралевая лодка с веслами. На ней ходил в разведку их сержант и вернулся. Она счастливая.

Я попросил местного комбата помочь мне провести рекогносцировку берега — и своего, и немецкого. По ходам сообщения, а где они были засыпаны свежими взрывами от недавнего артналета (наш берег все-таки здорово просматривался с той стороны) — в обход этих мест, ползком да по воронкам пробрались мы в первую траншею, вырытую почти непосредственно на берегу, оказавшемся каким-то бугристым, местами пологим, местами возвышенным.

Сразу бросилась в глаза возвышающаяся вдалеке слева над водой длинная и высокая металлическая ферма большого железнодорожного моста через Одер. Судя по карте, железная дорога вела в довольно крупный городишко, название которого я запамятовал. Кажется, это был Франкфурт-на-Одере.

Подумал, что, хорошо обработав артиллерией и авиацией примыкающую к мосту немецкую оборону, можно было бы быстрее преодолеть Одер по этому мосту и захватить плацдарм. Комбат, словно угадав мои мысли, заметил: "Мост сильно заминирован немцами". Значит, другого выхода нет — нам остается одно: форсировать эту проклятую немецкую реку.

Изучив, насколько было возможно, местность, распределил траншею по взводам и тут же принял решение: взвод противотанковых ружей на реку не брать, пусть он во время нашего продвижения по воде отсюда, с этого берега, поддерживает нас, ведя огонь по немецким дзотам и другим огневым точкам, которые будут обнаружены. Такое же решение после некоторых раздумий я принял и относительно пулеметного взвода. Ведь и его вооружение (пулеметы системы Горюнова, да еще один "максим") тоже было достаточно тяжелым и едва ли наши «дредноуты» смогут выдержать на плаву и четырех человек и пулеметы.

Жора Кузьмин, командир взвода ПТР, втайне, по-видимому, обрадовался такому ходу дела, хотя вида и не подал. Да, думаю, если и радовался, то не столько за себя, сколько за взвод: ведь в него отбирали самых сильных и выносливых. Сергеев же, помолчав немного, спросил, кто же будет моим заместителем вместо него и предложил взять с собой хотя бы два-три пулеметных расчета. И тихонько, почти шепотом добавил: "хорошо ли ты взвесил свое решение?"

Рассчитал я, куда примерно мы должны высадиться (если это нам удастся), и обрадовался, что мои предположения совпали с теми расчетами, которые провели в штабе дивизии, так как участок будущего плацдарма нам определили ниже по течению от того места, где мы располагались, метров на сто пятьдесят.

Исходя из этого, взводам пулеметному и ПТР определил позиции на правом фланге, напротив того места, где предполагалось захватить плацдарм.

В связи с тем что моего дублера оставили при штабе штрафбата, а Сергеева я оставлял на этом берегу, то своим заместителем на время форсирования назначил командира взвода лейтенанта Писеева, все-таки уже имеющего боевой опыт. День провели во второй траншее. Для бойцов он был, если можно так сказать, "днем отдыха": кто занимался подготовкой оружия к бою, кому удавалось «компенсировать» предыдущую и предстоящую бессонные ночи. У нас, командиров, было больше забот: он, этот день, ушел на изучение нашего берега, определение мест, куда должны принести лодки, путей и способов их доставки к воде, а также установление сигналов. Все это мы определяли совместно с майором из штаба дивизии. С наступлением полной темноты (относительной, так как неподалеку от нас горел какой-то завод, да и осветительные ракеты фрицы иногда подвешивали высоко над нами) часов в двенадцать ночи, после очередного артналета, рассчитывая на пресловутую немецкую педантичность, командиры взводов повели своих бойцов за лодками. Пошли с ними и бойцы пулеметного взвода и ПТР, хотя самим им лодки пока были не нужны, но чтобы не пришлось делать вторую ходку. Да и запас всегда нужен.

Часам к трем ночи лодки были на берегу, в том числе и та, что держал в резерве майор и которая предназначалась мне. Это была действительно легкая дюралевая лодка, с хорошими, дюралевыми же веслами, в которой и ходил в разведку тот сержант. «Геройская», в общем лодка, несколько пулевых пробоин в ней были хорошо затампонированы, законопачены. Боевая лодка. Какую-то уверенность в меня лично она вселила.

Деревянные лодки, как я уже говорил, были тяжеловаты, сделаны, наверное, наспех не из хорошо высушенных досок (да и где их сушить-то на фронте!), но добросовестно проконопачены и просмолены. Воины бережно упрятали их за малейшими складками местности, бугорками и воронками.

Пользуясь темнотой, каждый «экипаж» излазил свой участок, определяя, каким путем доставить свою лодку к воде и спустить на воду. На части лодок не оказалось весел, да и имеющиеся не были удобными, и потому многим пришло в голову использовать вместо них малые саперные лопатки, имевшиеся у каждого.

Какое-то чувство то ли ревности, то ли зависти шевельнулось, наверное, не только во мне. Опять солдаты дивизии остаются сзади, на берегу, а вот штрафным офицерам опять идти впереди них, раньше них, завоевывать "на голом месте" плацдарм, с которого дивизия сможет уже пойти на Берлин завершать эту долгую войну. А нам, скорее всего, до него добраться едва ли посчастливится. Тот сержант-разведчик выбирался на вражеский берег тихонько, не обнаруживая себя, и так же уходил оттуда. А нам бой держать.

Но ничего, не впервой! Надо надеяться, прорвемся! Хоть сколько-нибудь из более чем сотни штрафников роты да доплывут, а если доплывут — то не было еще у них невыполнимых задач. И пусть маленький плацдарм захватят, но будут удерживать его до последнего. У штрафников назад пути не будет. За их спиной ни земли, ни воды. Все только впереди. Одиночка тут ничего сделать не сможет, именно здесь "один в поле не воин". Но если хоть одному из трех взводов удастся зацепиться… Тогда можно будет сказать: наша опять взяла!

Комбат «стрелкачей», который пробыл с нами почти весь день, накануне (командира полка я так и не видел, хотя плацдарм планировалось захватить для этого полка) передал в мое распоряжение радиостанцию и двух радистов (солдат, не штрафников), которые должны были находиться при мне безотлучно и передавать условные сигналы о ходе и этапах выполнения боевой задачи. Я мысленно уже сформировал экипаж нашей «геройской» лодки: со мной ординарец, два радиста и еще один штрафник для помощи радистам и в качестве гребца на лодке совместно с ординарцем, чтобы грести "в четыре руки" — нужна ведь хорошая скорость, чтобы не оказаться позади взводов.

Командиры взводов прислали своих связных с докладами о готовности. Кто-то из них доложил, между прочим, что мой резерв надежно расположился в добротной землянке. Как-то резануло ухо это сообщение: никакого резерва я не выделял. Спросил, о каком резерве идет речь. Оказалось, это отделение того моряка-весельчака и анекдотиста Редкого из взвода, которым теперь вместо Ражева командует Писеев. Отделение, сформированное по предложению Редкого в основном из бывших флотских офицеров, на которое я возлагал особые надежды. Моряки ведь народ стойкий! Приказал связному провести меня в эту землянку. И когда вошел в нее и осветил фонариком, увидел сгрудившихся в ней штрафников-моряков и застывшего в недоумении и растерянности их командира. На мой вопрос, кто и в какой резерв его назначил, он стал что-то сбивчиво врать (оказывается, он и Сережу Писеева обманул). Вот когда с него слетела бравада, и маска весельчака уступила место банальной животной трусости и наглой лжи. Ложь на войне совершенно нетерпима и непростительна. За нее часто расплачиваются кровью, и, к сожалению, часто не сам лжец, а другие.

Когда весь смысл этого дошел до штрафников, один из них, которого все звали «моряк-Сапуняк», взорвался: "Ах ты шкура!.. — и добавил: — Товарищ капитан! Таких сволочей у нас на флоте расстреливали на месте. Дайте, мы рассчитаемся с ним сами". Я понял, что до всех дошел смысл того, что произошло: что их чуть было не использовали для прикрытия трусости и предательства одной гадины. Я тут же отобрал у Редкого оружие, отстранил его от должности, назначил вместо него все еще дрожащего от возмущения Сапуняка. Затем вынул свой пистолет из кобуры и приказал Редкому выйти из землянки, еще не зная, как с ним поступить, с какой докладной запиской и с кем отправить его в штаб нашего штрафбата — пусть с ним разберется военный трибунал.

И надо же было! Как только он вышел из землянки, прямо над ним разорвался немецкий бризантный снаряд и намертво его изрешетил. "Бог шельму метит", вспомнилось мне, и рад я был, во-первых, тому, что не выскочил первым сам, не успели выйти другие моряки-штрафники, да и не нужно теперь ломать голову, что с Редким делать дальше…. Жестокими, может быть, были эти мои мысли, но так было. Кто-то из штрафников, выходя из землянки и узнав о случившемся, даже сказал: "Собаке собачья смерть!" Не стал я одергивать этого человека, пусть выйдут наружу эмоции. В данном случае сама судьба жестоко покарала фактического дезертира, хитростью покидавшего поле боя…

Вскоре после полуночи, немного успокоившись от случившегося и от очередной своей ошибки в определении истинных качеств подчиненного, через связных я передал команду доставить лодки к воде.

Выскочили из окопов мои штрафники и, пользуясь темнотой безлунной ночи, замирая под мертвенно-белесыми огнями немецких осветительных ракет, спасаясь от осколков вражеских снарядов, бросились к своим лодкам. Некоторые из них уже оказались поврежденными осколками, и бойцы тут же законопачивали их какими-то тряпками, даже отрезая полы шинелей или бушлатов.

За это время мы недосчитались нескольких человек убитыми, чуть больше ранеными, которых я приказал собирать в этой злополучной землянке.

Лодки были готовы к спуску на воду, как и предполагалось, задолго до рассвета. Еще раз через связных я передал, что форсирование начнем через пять минут после начала артподготовки по прерывистому зеленому огоньку фонариков. Артподготовка должна была начаться в 5.30 утра. Предполагалась она непродолжительной, чтобы успеть преодолеть реку, а далее огонь артиллерии будет перенесен в глубину обороны противника по сигналу, переданному нами по радио. Однако, к сожалению, не всегда все происходит, как запланировано.

Как я молил судьбу, чтобы над водой образовался хотя бы легкий туман, чтобы фашисты не смогли сразу разглядеть начало форсирования и вести прицельный огонь. Артподготовка началась еще до того, как стал рассеиваться предутренний мрак. Тугой, мощный ее гул будто взбодрил всех, и наши первые лодки уже были на воде. Мои предупреждения о том, что чем быстрее будем двигаться, тем меньше шансов у фрицев поразить нас, хотя и были наивны, неубедительны, тем не менее движение было заметным. Да и туман, хотя и жиденький, неплотный все-таки ненадолго повис над рекой! Эта ночь была, кажется, третьей или четвертой после новолуния и ущербная луна появлялась уже после восхода солнца. Это было удачным совпадением.

Немецкий артиллерийско-пулеметный огонь усилился, заметно ожили и наши ПТР и пулеметы, оставленные на том берегу.

Кстати, тогда я не мог понять, почему нас не поддержала авиация. Только значительно позже я сообразил, что вся она работала над направлением главного удара Фронта — с Кюстринского плацдарма.

…Черная студеная вода местами словно вскипала, поглощая и некоторые лодки, и отдельно от них плывущих людей. Как оказалось потом, часть лодок была настолько повреждена или они были просто сами настолько тяжелы, что под тяжестью четырех человек с оружием стали тонуть. И тогда, оставив в них только оружие, штрафники бросались в студеную воду и плыли, держась за борта лодок, преодолевая судороги, сводившие ноги в этой холодной купели. Не знаю, многие ли выдержали это испытание, сколько их ушло на дно, но часть этих отважных людей упорно продвигалась вперед, правда со скоростью, гораздо меньшей, чем мы рассчитывали, и потому сносило их вниз по течению дальше, чем требовалось.

Мое напряженное сознание фиксировало только те экипажи, которые, яростно взрывая веслами, лопатками и просто ладонями и так бурлящую от пуль и осколков воду, вырисовывались в этом слабом туманном мареве. Некоторые из бойцов были без пилоток, и не оттого, что им было жарко — просто пустили они их для законопачивания появляющихся вновь и вновь пробоин в лодках.

Моя легкая, с небольшой осадкой лодка двигалась быстрее других, и, еще не достигнув берега, я подал команду радистам передать условный сигнал артиллеристам на перенос огня. И в этот момент мне показалось, что какой-то фриц ведет прицельный огонь по моей лодке. Вскрикнул радист, в плечо которого впилась пуля. В надводную часть нашей дюралевой посудины попала разрывная пуля, и ее осколками здорово поцарапало кисть моей левой руки. С некоторых лодок велся интенсивный огонь по приближающемуся берегу, с одной из них даже строчил пулемет! Но, кажется, наша лодка первая на берегу!

В две или три лодки, уже приближавшиеся к берегу, но, слава богу, не в ту, которая с пулеметом, на моих глазах попали снаряды, и они взлетели на воздух вместе с людьми. Вели немцы огонь и «фаустпатронами». Сколько было разбито лодок на середине реки, я не видел, но несколько из них достигли цели, уткнулись в берег, и бойцы бросились вперед, прикрывая кто грудь, кто живот саперными лопатками, как маленькими стальными щитами, и ведя огонь из своих автоматов. Первые метры вражеского берега стали нашими. Но как мало оказалось у этого берега лодок, как мало высадилось из них бойцов! Всего человек двадцать. И, оглядываясь назад, я больше не видел ни даже обезлюдевших лодок, ни людей на воде. Значит это были все, кто добрались. А остальные? Неужели все погибли? Нет здесь даже ни одного командира взвода! Что с ними? А ведь для двоих из них это был первый бой, ну а Сережа Писеев был бы хорошей мне опорой, он ведь уже имел боевой опыт.

Выскакивая на берег, кричу радисту: "Передай — мы на берегу!" Но тот в ответ: "Не могу, рация повреждена, связи нет!!!" Выхватил ракетницу, выстрелил высоко в воздух заранее заряженную зеленую ракету — значит наши должны понять, что мы дошли, доплыли, добрались и ведем бой за плацдарм. Еще раз тогда пожалел, что почему-то не работает наша авиация. Я хорошо видел тот, правый, берег, который недавно был рубежом атаки для нас. Значит и нас должны хорошо видеть. Да, эта ракета должна и послужить сигналом для переноса огня оставшихся там пэтээровцев и пулеметчиков на наши фланги и в глубину, откуда, кажется стали появляться два или три немецких танка.

А здесь, на левом берегу, события развивались с молниеносной быстротой. Недалеко от меня пролетел, шипя и свистя, или снаряд, или «фауст». И тут слева от меня на наш правый фланг стремительно пробежал летчик-капитан Смешной, что-то прокричав резким, срывающимся голосом. Заметил я и Сапуняка, и даже его расстегнутую на все пуговицы гимнастерку, из-под которой виднелась морская тельняшка. Он бежал вперед, увлекая не только других моряков, но и всех остальных, уже выбравшихся на берег. Часть бойцов устремилась за летчиком Смешным. Побежал за ним и я. Наши две небольшие группы рванулись вперед. Не знаю уж, "ура!" кричали перекошенные от злости и напряжения рты, или мат свирепый извергали, но смяли штрафники в рукопашной схватке фашистский заслон в первой встретившейся траншее, оставив позади себя нескольких раненых или убитых собратьев.

И еще три-четыре человека упали, два-три метра не добежав до траншеи. Наш летчик Смешной, может еще с воды заметил немецкого фаустника и прямиком летел к его позиции. Тот, видимо, не ожидая такого неистового напора и не сумев поразить бегущего прямо на него бойца, выскочил из окопа и пустился наутек, но Смешной на ходу догнал его очередью своего автомата, и тот, сраженный, упал.

Я дал красную ракету и свистком подал условный сигнал "Стой!" — нужно было дать перевести дыхание бойцам и сменить уже, наверное, опустошенные диски автоматов и магазины пулеметов. Да и три танка, показавшиеся вдали, продолжали приближаться.

В траншее я насчитал тринадцать человек, достреливавших удирающих фашистов. Мало, но уже хоть маленький клочок земли на этом вражьем берегу завоеван! Теперь задача этими малыми силами удержать его.

И тут за танками показалась контратакующая пехота противника! Сколько их? Отобьем ли? И вдруг один танк остановился и задымил. Оказывается, это Смешной, завладев арсеналом фаустника, подбил немецким гранатометом немецкий же танк. Замечательно! Не зря, выходит, этот смелый летчик на тренировках при подготовке роты к боям фактически изрешетил фаустами остов брошенного сгоревшего немецкого танка.

Почти без заметной паузы еще два фауста попали во второй танк. Вначале заклинило его башню, он встал и вскоре тоже загорелся. Выскочившую из-за танков пехоту наши, успев перезарядить оружие, встретили из окопов плотным огнем, от которого многие фрицы попадали, а остальные повернули назад.

И тут как-то стихийно, почти одновременно и без моей команды штрафники поднялись из окопов и ринулись вперед. Немцы убегали. Многие из них бросали оружие, но никто не поднял рук, чтобы сдаться. Наверное поняли, что этим отчаянным русским сдаваться неразумно. И, в общем, конечно были правы. И вдруг как только наш герой-летчик пробежал мимо убитого им фаустника, тот, оказавшийся или просто раненым, или притворявшимся, чуть приподнялся, и на моих глазах разряжая рожок своего «шмайссера» прямо в спину Смешного, стал стрелять, пока я не прикончил его, послав в его рыжую голову длиннющую автоматную очередь.

Подбежал к летчику, повернул его лицом вверх и увидел уже остановившиеся голубые глаза, в которых отражалось совсем посветлевшее небо — то небо, которое он так любил и которому посвятил всю свою армейскую жизнь. Грудь его была в области сердца разворочена и обильно залита дымящейся алой кровью. На секунду я положил свою ладонь на его глаза, ощутив уже уходящее тепло его лба и век. Но останавливаться мне было нельзя — нужно было решать, что делать здесь, сейчас, немедля.

Захватили вторую траншею. Теперь нас было уже двенадцать, я тринадцатый (не считая радистов, оставшихся у лодки). Дал снова сигнал "Стой!" и уже голосом приказал перейти к обороне. Пришло решение отправить донесение комбату со связистами, один из которых был пока даже не ранен. Все равно мне без радиостанции они не нужны, а неровен час, пришлют исправную. Да и, может быть, двух-трех тяжело раненных штрафников отправим. Второпях написал в записке-донесении, что "заняли вторую траншею, обороняемся в составе 13 человек, нужна помощь авиации. Нет ни одного командира взвода. Своим заместителем назначил штрафника Сапуняка. Героически погиб, проявив мужество и необычайную храбрость, капитан-летчик Смешной". Написал так потому, что, по-моему, он уже вернул себе звание, искупив вину свою всей своей кровью!

…Да, героическое было время. Уже многие годы спустя в одном из произведений известного грузинского писателя Григола Абашидзе прочел, что"…герои, патриоты делают свое время героическим". И тут прежде всего вспоминались Янин, Смешной, Ястребков и сотни других храбрецов. "А при трусах, изменниках, — писал далее Абашидзе, — и для отечества наступают черные дни". Применительно к истории нашего ШБ прежде всего в этом значении вспоминались Гехт, Касперович и Редкий… Хотя Абашидзе имел в виду другие масштабы предательства.

Приказал тогда доставить в лодку двух тяжело раненных штрафников, чтобы скорее отправить их в тыл для оказания крайне необходимой им врачебной помощи, иначе они здесь не выживут. Еще не успели принести раненых, как я, наклонившись к радисту, чтобы передать ему донесение, вдруг (опять вдруг!) даже не услышал, а скорее почувствовал, будто огромный цыганский кнут неестественно громко щелкнул у моего правого уха и… я мгновенно провалился в черный омут без ощущений его размеров. Это уже потом, когда я пришел в сознание, подумал, что неправду пишут, будто непосредственно в момент смерти или за мгновение до нее у каждого человека проходит перед глазами вся прожитая жизнь. Ничего похожего. По-моему, я успел молниеносно осознать только одно: меня убили. И все…

Как потом оказалось, это пуля (думаю, снайпера) попала мне в голову, что потом подтвердили госпитальной справкой о ранении, в которой было написано:

"Слепое пулевое ранение правой височной области. Ранение получено в боях на р. Одер 17.04.45".

Видимо, оказавшиеся рядом бойцы, убедившись, что я еще жив, подняли меня из воды и, наложив наскоро простенькую повязку, уложили в ту же лодку и оттолкнули ее от берега. Разные люди так рассказывали Рите о моей «гибели»:

Жора Сергеев, будучи сам уже раненым и наблюдавший с того берега в бинокль за нашими действиями по захвату плацдарма, говорил так: "Я видел очень хорошо. Он упал в воду. Погиб…";

мой «кухонный» боец Путря: "Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой".

Через сколько времени я очнулся, не знаю, но солнце, стоявшее уже довольно высоко, хорошо грело, и я почувствовал тепло его лучей. Может, от этого и пришел в сознание. Хотел посмотреть на часы и увидел, что моя рука сильно окровавлена, а часы повреждены и остановились на времени нашей высадки. Сообразил, что, судя по уже заметно поднявшемуся солнышку, прошло часа два-два с половиной, а это значит, что мы ушли вниз по течению километров на пять и плывем близко к левому берегу.

Раненый радист, одной рукой вместо весла (они где-то потерялись) пытался направить лодку к правому берегу. Второй радист оказался убитым, один из штрафников уже умер, а другой, раненный в живот, умолял нас дать ему попить и пристрелить, так как спасти его жизнь уже не удастся, а умирать в жестоких мучениях ему не хочется. Понимал я его, но всегда помнил, что "надежда умирает последней" и терять ее нельзя даже в самых крайних обстоятельствах. Как мог, уговаривал его потерпеть, тем более, что мы уже скоро будем на берегу, хотя сам еще не представлял, на чьем: своем или вражеском.

Сознание мое все более прояснялось, уменьшался рой черных мушек перед глазами. На карту смотреть было бесполезно, так как мы ушли давно за ее пределы, а русло реки впереди явно раздваивалось. С трудом, но разглядел, что приближаемся к правому берегу левого рукава реки. Значит, это остров, может и небольшой, но чей он? Наш уже или еще в руках противника?

У меня был трофейный свисток с встроенным в него миниатюрным компасом. Машинально посмотрел на его стрелку, но ничего это не добавило к моей оценке обстановки.

Вдвоем с раненым связистом кое-как прибились к берегу и с неимоверным трудом вытащили нос лодки на поросший прошлогодней травой берег, чтобы ее не снесло течением. Сказал радисту, что пойду на разведку, а ему наказал охранять раненого штрафника, ни в коем случае не давать ему пить и, тем более, не обращать внимания на его другую просьбу. Солдат понял меня.

Решил идти (вернее — ползти) в разведку, чтобы узнать, к своим ли занесло нас Одером и судьбой. Радисту сказал, что если услышит выстрелы (а я решил, что если на острове немцы — живым не сдамся) — значит нам не повезло. И тогда самым верным его решением будет плыть дальше, где он наверняка наткнется на своих.

С большим трудом, иногда на грани потери сознания, полз по этому влажному, поросшему невысоким кустарником и редкими, тонкими, с только что проклюнувшейся листвой деревьями. Все мое тело горело от невесть откуда взявшейся температуры, постоянная тошнота одолевала меня. И бог знает, сколько еще времени мне понадобилось, чтобы преодолеть показавшуюся очень уж длинной какую-то сотню метров, пока не увидел бруствер свежевырытого окопа. На нем лежала перевернутая немецкая каска. Ну, все, подумал. Значит, не судьба. Но все-таки решил продолжать движение вперед.

Пока полз, заметил, что снаряды изредка перелетают остров то в одном, то в другом направлении. Это поселило в моем воспаленном мозгу какие-то надежды. Я вынул свой ТТ, проверил магазин, загнал патрон в патронник и так, со взведенным курком пополз дальше. Решил, что если в окопе вдруг немцы первую же пулю пущу себе в лоб. Потом подумал и перерешил: нет, первую все-таки во фрица, которого увижу, а уж потом вторую — точно себе, чтобы не оказаться в плену. Годы войны воспитали во мне категорическое неприятие плена как альтернативы смерти.

И вот до бруствера окопа остается три метра… два… полтора… На краю окопа разглядел уже и солдатский котелок немецкого образца… но пока не вижу немца, которого уложу. Еще несколько движений по-пластунски, и вдруг над бруствером появляется шапка-ушанка с нашей, советской, родной красной звездочкой! Именно красной, а не цвета хаки, как чаще было на фронте и стало привычным. А затем, как в замедленном кино, открылось такое славное, узкоглазое и широкоскулое лицо солдата-узбека, или казаха, или калмыка, или… Видимо, он страшно испугался этой в кровавых бинтах физиономии советского капитана, да еще с окровавленной рукой, ползущего со стороны противника. Через мгновение он стремглав метнулся вдоль окопа, а я на остатках сил заполз на бруствер и упал на дно окопа, вновь потеряв сознание.

Очнулся оттого, что волокут меня в какую-то землянку, где офицер, тоже, как и я, в чине капитана, приказал медсестре сделать мне перевязку. Но, пока был в полубредовом состоянии, я сказал ему: "Вначале на берегу найдите лодку, в ней тяжелораненые офицер (этого штрафника я им назвал офицером) и солдат-радист. Помогите им!" Меня даже умыли и надежно, теперь уже умело перевязали.

Капитан вскоре меня успокоил, что обоим раненым оказана помощь и что их отправили на лодке на материковый берег. Скоро и меня отправят, но сейчас нельзя, немцы со своего берега простреливают то место.

Под вечер, когда солнце закатилось за западный берег Одера, жара в моем теле стала почти нестерпимой, и меня отнесли в лодку. Помню, что со мной сел усатый старшина, который сильными гребками быстро погнал лодку. Эта полоса воды почему-то все время периодически простреливалась немцами, и даже одна пуля слегка зацепила мне ногу. Но мне уже это было как-то безразлично.

Как меня доставили на какой-то сборный пункт раненых, я не помню сознание вновь покинуло меня. На какое-то время пришел в себя, когда уже в госпитале зашивали рану на голове, а окончательно овладел этим постоянно ускользающим сознанием, когда Рита нашла меня здесь.

Как это все происходило, можно узнать из упоминавшегося уже очерка "Военно-полевой роман" Инны Руденко — там она со слов Риты описала эти события. Вот этот отрывок:

Она сидела в столовой батальона, перед ней, как обычно, высилась горка селедки — ребята всегда теперь подкладывали ей свою, понимая, как хочется ей сейчас соленого, — и изо всех сил старалась не упасть. Не повалиться замертво. Когда спускалась сюда по лестнице, еще не видимая им всем, услышала голос Жоры Сергеева, с которым вчера вместе с Сашей прощалась, — на рассвете предстояло форсировать Одер. "Я видел очень хорошо — он упал лицом в воду. Погиб, погиб… Но как сказать ей об этом?"

Так вот почему утром другой друг — Муська Гольдштейн просил у нее пистолет, прямо приставал: "Дай почищу, ну, дай!"

Только бы не упасть, не повалиться замертво, не зайтись в обычном, таком понятном в нормальной жизни и невозможном здесь, бабьем вое. После свадьбы она так рвалась к нему.

Она была не просто Ритой, она была сержантом и потому изо всех сил старалась, выходя из столовой, ступать твердо и ровно. Она вышла и вдруг увидела, что в машину грузится пополнение, а с ним — запасной комроты (это был Николай Слаутин, мой «дублер». — А. П.). На передовую. Вместо ее убитого Саши. И тогда она подбежала к машине и, лихорадочно цепляясь за борт, стала просить: "Миленькие, родные мои, хорошие, возьмите меня, спрячьте. Я должна его увидеть последний раз". И они подняли ее на руки и поставили в центр кузова и прикрывали ее своими телами, когда машина, летящая к Одеру, проезжала под градом огня снарядов, мин.

На Одере все горело. И тот берег, куда уже, она знала, перебрался все же ее Саша, хотя так и не научился плавать, а с ним двенадцать бойцов — все, что осталось от роты, и этот, где вся земля на ее глазах покрывалась воронками от снарядов.

У самой воды она увидела Путрю, старика, которого так жалел — попал в батальон за провороненный ящик мыла — ее Саша, всегда оставляя в обозе. Путря плакал:

"Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой". Потащило за лодкой? Чего же он плачет? Это хоть какая-то надежда! И она стала ползти под градом непрекращающегося огня, от воронки к воронке и всех, кто попадался ей на пути, спрашивала: "Вы не видели красивого, высокого, с черными усами капитана?"

Она провела в этих воронках два дня и две ночи. Она могла бы двигаться быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали, но в каждой воронке, увидев ее, стонали: "Сестричка, сестричка, перевяжи!"

И она перевязывала и ползла, и спрашивала, и наконец услышала: "Высокий, красивый, с черными усами? Увезли в медсанбат. Только вряд ли успеешь — он тяжело ранен в голову". И тогда она побежала, встав во весь рост, к машине, в которую собирали раненых.

И снова уцепилась за борт. Но в эту машину проситься она не могла. Раненые, истекая кровью, стояли даже на подножках, а сколько еще их, истекающих кровью, оставалось лежать на земле… Но идти пешком значило не успеть, и тогда она вцепилась в борт машины своими тонкими руками бывшей ученицы балетной студии, худенькими руками блокадной ленинградской девочки. Сильными руками любви.

И провисела так три длинных километра.

На этих руках она выносила для него с поля боя не только себя — их будущего сына, который уже несколько месяцев жил в ней, чтобы родиться вскоре после Победы и того дня, когда они расписались на рейхстаге "Александр и Маргарита Пыльцыны".

Она искала в медсанбате долго, потому что красивого, черноусого там не было. Если б она посмотрела на себя хотя бы в стекло, она б увидела, что и ее узнать невозможно: неожиданная седина неузнаваемо меняет даже двадцатилетних.

Она узнала его, забинтованного как мумия, по губам. Губы, его губы не ответили на ее поцелуй — он был без сознания.

Почти две недели провела она в госпитале. Они слились для нее в один длинный, изнурительный, без лиц, штрихов и деталей день. Но именно за эти две недели она получила свой орден Красной звезды. Запомнилось одно — как отдавала кому-то кровь. Прямое переливание. Только тут, на столе, она потеряла сознание.

А вечером в сознание пришел он. И совсем не удивился, что она рядом.

Я, наверное, и очнулся-то от того, что она склонилась надо мной и я почувствовал взгляд ее лучистых серых глаз под разлетевшимися на стороны круглыми дугами бровей. На ее больших ресницах дрожали, искрясь, капельки бриллиантовых слезинок. Ее ласковый взгляд был и радостным, и тревожным.

И, конечно, я не то чтобы уж вовсе не удивился, а подумал тогда: "А как же иначе!" Хотя еще не совсем понимал, где я и на сколько времени и верст отстоит эта наша встреча, этот госпиталь от того Одера, который стал могилой для большинства бойцов моей роты, так отчаянно хотевших выжить, чтобы в канун долгожданной Победы смыть с себя позорное пятно судимости и снова стать полноправными офицерами без клейма «штрафники». Да и чуть было эта река не стала и моей могилой.

Рассуждения о могилах долго не оставляли меня. Конечно, никому не хотелось после собственной гибели истлеть в чужой земле: ни холмика, ни кустика. Ни присесть родным, ни цветок положить, ни былинку выросшую потрогать. Это почти то же, что сгинуть в водной пучине чужой реки. А мне удалось избежать этого. Судьба. Счастье. Опять невероятное везение!

А тогда, узнав, как моя Рита оказалась здесь, тоже не очень сильно удивился, скорее, восхитился ее верностью и мужеством, проявленными ею в этой непростой ситуации.

Вот как писала об этом эпизоде ее войны газета «Известия» (17 января 1986 г.):

В те драматические часы, узнав о почти гибельном ранении любимого, женщина, которая была не просто Ритой, а сержантом, бросилась искать его на испещренном воронками берегу Одера, где все горело. Она провела дни и ночи в этих воронках. Могла бы двигаться быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали, но в каждой воронке, увидев ее, стонали: "сестричка, перевяжи!" И она перевязывала и ползла… Обратите внимание: могла бы двигаться быстрее, если бы отмахнулась от чужой беды, чужой боли: не до вас, мол, я своего ищу! Нет, этого она не могла.

Через несколько дней я уже вставал, а Рита, включившаяся в бесконечный ритм работы госпиталя, теперь едва успевала подбегать ко мне.

Здесь, в госпитале меня поразил случай удивительной жизнеспособности одного солдата, раненного тоже в голову. Соседи по нарам, на которых почти вплотную были размещены раненые, обратили внимание на то, что этот солдат, не приходя в сознание, постоянно, в течение более суток, стучал пальцами одной руки по краю деревянной перекладинки нар, будто что-то хотел этим сказать. Один из раненых, видимо телеграфист, догадался, что тот перестукивает азбуку Морзе. И расшифровал этот перестук: он просит принять донесение. Тогда кто-то посоветовал: отстучи ему, что донесение принято, может успокоится. И тот «отстучал» по пальцам этого несчастного. И он действительно успокоился. А через 15 минут его сердце перестало биться. жил-то он все это время в госпитале со своей смертельной раной только ради выполнения солдатского долга. Выполнил — и умер. Какая потрясающая сила духа держала его на этом свете!

Спустя еще несколько дней я стал уговаривать Риту вернуться в батальон. Во-первых, чтобы ее не сочли за дезертира (ведь она точно убежала!), во-вторых, чтобы сообщить, где я, и передать так и не отправленное донесение с плацдарма, в-третьих — узнать, чем закончилось дело на так дорого доставшемся нам клочке земли за Одером, и в-четвертых — чтобы приехали за мной. Мне нужно успеть к взятию Берлина!

Как она добиралась до батальона и как снова оказалась в этом госпитале, не знаю, но мы тут же пошли к начальнику госпиталя просить о выписке.

Поскольку Рита уже была с ним хорошо знакома (он только на днях вручил ей орден Красной Звезды), она смело пошла к нему, захватив меня. Он неожиданно согласился, сказав, что такой медсестре он меня вполне доверяет.

На сборы — секунды! Мы вышли на залитый солнцем двор, где стояла какая-то вычурная четырехколесная пролетка на рессорах с впряженной в нее молодой гнедой лошадью. И мы, не теряя времени, получив у начпрода на двое суток хлеба и консервов, тронулись в путь.

Удивительно приятной была эта поездка. Я уже и не помнил, приходилось ли мне так вольготно передвигаться, да еще с таким очаровательным кучером!

По дороге Рита рассказала и батальонные новости. Главное — плацдарм удержали. После моего ранения, оказывается, отбили еще две-три контратаки, к вечеру саперы навели какой-то наплавной мост для пехоты и легкой артиллерии, и к нашей геройской штрафной десятке присоединилось то пополнение, с которым Рита добралась до Одера, и оставленные мной на правом берегу бронебойщики и пулеметчики. Да и подразделения дивизии вместе со штрафниками стали расширять захваченный нами плацдарм.

Рите, когда она вернулась из госпиталя, вначале не поверили, что я жив. Насколько это было драматичным, по-моему, удачно откликнулась много лет спустя на публикацию в «Комсомолке» очерка И. Руденко "Военно-полевой роман" тбилисская поэтесса Анна Фуникова:

…Ей говорили — муж погиб,

и Одер стал его могилой;

Холодная, седая зыбь

волною труп его укрыла.

Друзей не слушала жена.

"Не верю. Он живой", — сказала.

Друзья решили, что она

рассудок в горе потеряла.

Не верит вести: мужа нет,

найти любимого решила…

Самой лишь девятнадцать лет

под сердцем первенца носила.

А мужа много дней подряд

она средь раненых искала…

И, оказалось — жив солдат.

Недаром сердце подсказало!

Когда взглянула в зеркала

она, платок с волос снимая,

Стояла в глубине стекла

чужая женщина. Седая…

…Кто-то из друзей шепнул ей тогда, что уже заготовлены похоронка и документы о представлении меня посмертно к званию Героя Советского Союза. У меня какое-то двоякое чувство возникло от этой вести: и вроде очень приятно, но лучше, уж коль остался жив, то прижизненно.

А если посмертно — то очень достоин этого, хотя и штрафник, капитан Смешной! Пусть бы это был за всю войну в боевой истории нашего 8-го штрафбата единственный, но показательный случай штрафника-Героя. Своей героической смертью, считал я, он это высокое звание заслужил.

Однако радость переполняла меня не от этого сообщения, а от того, что я жив и что третью похоронку на своего последнего сына моя мама не получит, что вот этим весенним днем под веселый цокот копыт я еду по дороге, местами густо обсаженной цветущими деревьями. Как прошлой весной в Белоруссии. Даже красивее, наверное потому, что весна эта, по всему видно, победная! И вообще казалось временами, будто нет уже войны, такая благодать!

Навстречу нам то и дело попадались группы освобожденных из плена, концлагерей и фашистского рабства — мужчины и женщины, и даже дети, исхудавшие, изможденные, но со счастливыми улыбками и оттаявшими взглядами. Они приветливо махали нам руками и кричали слова благодарности.

По какому-то понтонному мосту переправились через широкую, ныне спокойную гладь Одера. И я, наконец, догадался спросить Риту, куда же мы едем, как и где найдем свой батальон. Она сказала, что часть дороги ей уже знакома, а потом достала карту, которую дал ей Филипп Киселев, наш начштаба. На карте этой жирной красной чертой был обозначен (или, как у военных принято говорить, "поднят") маршрут до какого-то городка. А там мы должны будем спросить у военного коменданта дорогу, если не застанем своих.

Не буду описывать всей этой длинной дороги, коснусь только нескольких примечательных событий на нашем пути. Выехали мы из госпиталя, кажется, 28 апреля, а батальон догнали к середине дня 1 мая где-то за городом Фрайенвальде, в одном из северных пригородов Берлина.

Почти в каждом доме, да и почти из каждого окна свешивались большие белые флаги-простыни в знак безоговорочной капитуляции. На улицах уже появилась немногочисленная ребятня, усиленно загоняемая взрослыми в дома, как только появлялись наши военные машины, везущие солдат, и другая техника, а тем более — танки.

Иногда попадались и большие колонны монотонно шаркавших ногами, понуро шагавших пленных немцев под конвоем советских солдат. Скорбно глядели на эти толпы местные жители. Я почему-то не заметил ни одного случая, чтобы какая-нибудь сердобольная «фрау» попыталась передать краюху хлеба или картофелину пленному, как это бывало, даже под угрозой конвоиров, когда фашисты гнали по украинским или белорусским селам наших солдат, попавших в плен. Ну, что же, у каждой нации, как теперь принято говорить, свой менталитет, своя широта души.

В одном месте близ дороги какая-то пожилая немка сторожила нескольких коз, пасущихся на первой весенней траве. Среди этих коз Рита заметила маленького, видимо недавно появившегося на свет юркого козленка. То ли заговорил просыпавшийся в ней материнский инстинкт, то ли ее удивительная тяга к животным, но она остановила наш «фиакр», подбежала к этому черненькому созданию и взяла его на руки. Немка, охранявшая коз, вначале испугалась, увидев, что солдат в юбке подбежал к этому мини-стаду. Но потом, наверное увидев счастливое лицо этой юной советской женщины с заметно пополневшей фигурой, поняла ее порыв и затараторила: "Битте, битте, битте", мол, пожалуйста, возьмите, если нравится. И Рита, счастливая, принесла доверчиво прижавшееся к ней маленькое существо и уселась с ним в пролетку.

Мне жаль было разочаровывать ее, заметив, что она не сможет заменить ему мать-козу, да и потом, что она с ним будет делать дальше. Скорее всего, просто кто-нибудь потом полакомится шашлыком из молоденькой козлятинки. По-моему, даже слезы навернулись на ее глазах, но она поняла меня, бережно опустила козленка на обочину дороги и тронула наш «кабриолет», постоянно оглядываясь на это милое создание, которое не бросилось к своим козам, а будто за чем-то родным некоторое время семенило своими тоненькими ножками за все дальше уезжавшей от него повозкой.

К ночи решили остановиться в каком-то небольшом городишке. Выбрали более или менее приличный дом, хозяева которого, не скажу, чтобы очень радушно, но, видимо, не впервой нас, советских, пустили ночевать.

В отведенной нам комнате было все необходимое: стол, стулья, две широкие кровати с толстыми пуховыми перинами, на тумбочке стоял таз, рядом в металлическом кувшине была вода для умывания.

Попросили мы хозяйку вскипятить воды, чтобы попить чаю. Пожилая немка с каким-то неживым, тусклым лицом кивнула в знак того, что понимает наш далеко не совершенный немецкий, выдавила из себя «яволь» и вышла. Потом, за годы моей службы в Германии я понял, что это «яволь» у них одно из главных слов общения. Тем временем мы достали свою провизию, вскрыли банку какой-то американской тушенки, достали сахар. Хозяйка принесла нам две чашки кипятка и, увидев сахар, спросила, не хотим ли мы кофе. По ее глазам, так жадно смотревшим на эти белые кусочки колотого рафинада, мы поняли, что кофе-то она предложила неспроста. Конечно же, мы договорились, отдав ей половину имевшегося у нас сахара. Видимо, она на такую щедрость не рассчитывала, так как ее до этого неподвижное лицо вдруг оживилось, и она, не переставая, стала повторять "данке, данке шон" и даже как-то неловко кланяться. Как мы узнали, немцы вообще долгое время сахара не видели, пользуясь широко распространенными тогда в Германии эрзацами, в данном случае — сахарином. Утром хозяйка, когда мы собрались завтракать, принесла нам две чашки дымящегося кофе. Уж очень похож был этот эрзац-кофе на тот дальневосточный ячменный да желудевый, из которого в голодном году мама пекла нам черные лепешки или оладьи… Но все-таки это была не вода, а уже напиток. Да еще поданный добровольно и от души.

Поблагодарили хозяйку и уехали, покормив предварительно лошадку овсом, который оказался в ящике под сиденьем пролетки. Рита сказала, что это ребята позаботились, когда ее снаряжали, Валера Семыкин и Моисей Зельцер.

Весь день то встречались нам колонны пленных фашистов (сколько же их сдалось?!) и толпы освобожденных из рабства, то обгоняли нас танки и самоходки, автоколонны с людьми и орудиями. И почему-то не было среди солдат оживления, оттого что видели сержанта-девушку, везущую какого-то капитана с обвязанной бинтом головой, не кричали они обычные в таких случаях ранее "воздух!", "рама!". Наверное, настроение было не то. Берлин еще упорно сопротивлялся. А они ехали туда…

Вторую ночь провели в каком-то небольшом городке или деревне (они мало чем отличались друг от друга). Дома за редким исключением были каменные и почти все под красной черепицей. Неплохо жили бюргеры. А хотелось еще лучше, потому и поддержали Гитлера в его "Дранг нах остен". Теперь пришла пора расплаты за этот «дранг».

…Проснулись мы рано и, наскоро позавтракав, тут же выехали. Спустя несколько часов подъехали к тому конечному пункту, отмеченному на карте, и первый же попавшийся нам старик-немец указал, где находится «коммандант». Каково же было наше изумление, когда в его роли увидели нашего батальонного офицера, моего давнего друга — Петра Загуменникова! Какая же радость обоюдная была по поводу этой неожиданной встречи! Пробыли мы у него часа два, подкрепились вторым завтраком. Петя объяснил нам, что комендантом сюда назначен временно и на днях его должен сменить постоянный комендант. И тогда он снова появится в батальоне. Взяв нашу карту, Петя отметил на ней те пункты, через которые должен следовать штаб нашего штрафбата.

Пополнив с помощью доброго друга-коменданта и свои съестные припасы, и корм для нашего транспорта в одну лошадиную силу, тронулись в дальнейшую, теперь уже не такую длинную дорогу. Решили больше не останавливаться на ночлег, чтобы побыстрее добраться до родного дома, коим стал для нас наш "восьмой отдельный".

Ночь прошла под монотонный, усыпляющий перестук копыт, и утром, добравшись до последней отмеченной на карте моим другом деревни, на главном ее перекрестке, возле небольшой кирхи увидели на аккуратном немецком столбе с такими же аккуратными указателями нашу русскую, вырубленную топором указку, на которой большими цифрами черной краской написан был номер нашей полевой почты «07380», а чуть ниже выведено: "Х-во Батурина".

Сомнений не было. Мы почти дома! А это уже был день Первого Мая! В душе праздник двойной! Сразу вспомнилась довоенная любимая песня "Утро красит нежным светом…" о майской Москве, и эти воспоминания о далеком прошлом перемешались с представлениями о совсем близкой встрече с боевыми друзьями.

…Берлин доживает последние часы, бои идут уже за рейхстаг. У немцев траур на лицах, у многих — черные повязки на рукавах. То ли по погибшим родственникам — солдатам вермахта, то ли по Берлину… А может, им уже было известно о самоубийстве Гитлера и Геббельса, хотя мы об этом еще не знали…

В общем, пробираемся согласно указкам по северным пригородам Берлина. Дачные места. Все в зелени, сады в пору буйного цветения. Но аромат цветов забивается запахами войны: со стороны Берлина ветром доносятся и дым, и запах пороховой гари, и характерный сладковатый привкус взорвавшегося в снарядах или минах тола. О, эти запахи войны! Как долго будете вы нас преследовать после ее окончания. И во сне, и наяву…

Хорошо уже слышно, как перекатывается, словно недалекая гроза, орудийный грохот. Самолеты волна за волной идут на Берлин. Ему недолго еще огрызаться. Как мы узнали у Пети-коменданта, бои там идут уже с 26 апреля.

Да, долгим, тяжелым ты был, наш путь к фашистскому логову. Это легкие победы делают победителя заносчивым. А у нас, добывших уже близкую Победу страшными потерями, величайшим героизмом, напряжением всех сил своих и самоотверженностью, у нас, живых, возникает только необычайная гордость. Гордость за то, что нам это, наконец, удалось, за то, что и наша кровь пролита в боях не напрасно. Мы с первых дней войны свято и непоколебимо верили, что "наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами".

А вера именно в правоту своего дела и была душой нашего народа. Из нее исходил и всеобщий героизм советских людей, массовые подвиги на фронте и в тылу.

И если раньше мы уверенно говорили: "будет и на нашей улице праздник", представляя его еще где-то (по военным меркам) очень далеко, то теперь этот праздник, добытый огромными жертвами народа нашего, был уже совсем рядом, его приближение чувствовалось, кажется, каждой клеточкой тела, каждой частицей души, с каждым ударом живого метронома — сердца человеческого.

Вот в таком приподнятом настроении мы и добрались до штаба нашего родного штрафбата. Сердце мое колотилось настолько учащенно, что возникла непривычная еще, резкая головная боль.

Увидели нас находящиеся вблизи офицеры, бросились к нашему тарантасу, буквально на руках стащили обоих на землю грешную. Объятия до хруста костей, поцелуи, рукопожатия.

Филипп Киселев, видимо заметивший нашу усталость (Рита успела сказать ему, что мы всю ночь не спали, торопились скорее доехать), мое побледневшее лицо и появившуюся на лбу испарину, распорядился оставить нас и дать нам отдохнуть. "Все новости потом!" — отрезал он. И добавил: "Теперь твоим ординарцем по его просьбе будет на несколько дней почти лейтенант Путря".

Из этой его реплики я понял, что Путря уже реабилитирован, хотя позже узнал, что Батурин с трудом согласился на это, мотивируя свое упорство тем, что у Путри еще не закончился месячный срок, который он должен был отбыть взамен недосиженных лет в тюрьме. Какая «пунктуальность»!

Этот счастливый "почти лейтенант" и отвел нас в отведенные нам покои в цокольном этаже какого-то добротного дома. Здесь все было по-хозяйски прибрано, приготовил он нам и чистые полотенца, чтобы умыться с дороги, и как только мы с этим управились, подал нам обед и две вместительные кружки молока. Оказывается, он уже сутки ждал нашего возвращения, волновался и все хлопотал, не находя себе места.

Пообедав и заметив, что головная боль утихла, я все-таки прежде, чем лечь отдыхать, решил пойти к комбату с докладом о моем возвращении. А то как-то не по-военному получится.

Батурин разместился, как и многие офицеры, в подвальном помещении большого дома, хотя этот подвал был хорошо отделан и обставлен и, видимо, служил кому-то из местных тузов комфортным бомбоубежищем.

Комбат принял меня настороженно-прохладно, выслушал мой официальный рапорт о прибытии и, не сказав ни слова об оценке наших действий на плацдарме, велел отдыхать, а вечером вместе с женой прибыть к нему. Несколько обескураженный такой холодной реакцией на мое возвращение, я повернулся к выходу, надеясь услышать хотя бы вслед что-нибудь ободряющее. Но так и ушел, не дождавшись ни слова — как и тогда, летом, при возвращении из госпиталя. Однако в то время он меня еще совсем не знал, а здесь столько у нас контактов было и на Нареве, и после. Просто, подумал я, у него такая странная манера взаимоотношений с подчиненными, ну никак не соответствующая моим представлениям о политработниках, комиссарах, кем он был совсем недавно.

На улице меня ждали Рита, оба Жоры — Сергеев и Ражев и еще несколько офицеров, среди которых был и один из помощников Киселева, ПНШ капитан Николай Гуменюк, ведающий наградными делами. Покрутился, что-то вроде хотел сказать, но так и ушел, не улучив, наверное, подходящей минуты.

Заснул я не скоро, но все-таки поспал, голова немного посвежела. Рита уже готовилась к вечернему визиту в дом Батурина: приготовила с помощью Путри мой китель, давно лежавший без дела в обозе, погладила, подшила свеженький белый подворотничок, отгладила свою гимнастерку, нацепив на нее орден, полученный в госпитале, и медаль, которой ее наградили еще за Альтдамм. Ведь все-таки Первомайский праздник, и Батурин, наверное, именно по этому поводу "дает прием", раз пригласил нас.

А многие уже знали, что прием этот будет, в отличие от встречи Нового года, в довольно узком составе.

Когда мы там появились, кроме комбата и его жены были замполит Казаков и все остальные заместители, почти все штабные офицеры, оба Георгия (Сергеев и Ражев), а также наш батальонный доктор и ротный парторг Чайка, который тоже, оказывается, был ранен на Одере, уже на воде, но выплыл, от госпитализации отказался и, как и Жора Сергеев, лечился у Степана Петровича. Кто-то еще был, не помню, но первый тост, как и положено, произнес комбат.

Говорил он долго, в основном о Первомае, потом перешел к недавним событиям на Одере. Узнал я, что совершенно невредимыми из штрафников, бравших плацдарм, остались всего четыре человека, в том числе и Сапуняк, заменивший меня после ранения. Как я был рад этому! Сказал Батурин, что всех их без "пролитой крови" уже восстановили в званиях и возвратили в их части или в офицерский полк резерва.

Подводя итог этой части своей длинной, вовсе, казалось, и не застольной, речи, комбат сказал и о тех, кто представлен к правительственным наградам. Начал с того, что к званию Героя Советского Союза (посмертно) представлен капитан Смешной.

Я тогда подумал, что Смешной проявил поистине героическое самообладание, поразительную способность владеть собой в самых разных условиях, в том числе и в ситуации смертельной опасности. Это, по-моему, и есть высшее проявление героизма.

Вот сейчас, когда я пишу эти строки, в памяти непрерывно стучат слова, услышанные мной на одном вечере фронтовой поэзии в Харькове:

Лежат в земле ненагражденные солдаты.

А для прижизненных наград

им просто жизни не хватило.

Сколько их, порой безвестных, героев, без наград полегло в матушку-землю, и свою, и чужую?

Далее комбат сказал, что я представлен к ордену боевого Красного Знамени и присвоению очередного воинского звания, при котором "одна большая звезда заменит все маленькие звездочки на погонах". Как-то уж очень витиевато он это изложил.

Значительно проще через несколько дней об этом сказал мне ("по секрету") Коля Гуменюк. Вначале было заготовлено представление к такому высокому званию посмертно на меня, но как только Батурин узнал от Риты, вернувшейся из госпиталя, что я жив, он тут же приказал это представление переоформить "согласно желанию командира роты" на Смешного. Я подумал: а может, комбату было такое указание сверху, что в штрафбате Герой может быть только посмертно? А может, Батурину не хотелось, как и раньше, чтобы кто-то в батальоне носил награду более высокую, чем у него? (К тому времени он уже успел получить орден Красного Знамени. Наверное, тоже за Одер.)

Потом на этом вечере после двух или трех тостов случилось неожиданное. Здесь я снова передам слово автору очерка "Военно-полевой роман" Инне Руденко, которая со слов Риты записала там следующее:

Суровый Саша был, волевой, но как-то раз чуть не потерял сознание. Было это после ранения.

Отмечали Сашино возвращение из госпиталя, говорили о том, как недоставало его всем, как я его искала и ждала, какая у нас верная любовь, и вдруг встает наш друг и прямо в лицо двум говорившим бросает: "Вы не смеете даже произносить их имена!". Оказалось, эти двое, пока Саши не было, уже договорились, кто первый попытается меня «утешить». Саша побледнел так, что еле мы его подхватить успели.

А я, действительно, потерял на какое-то время сознание от вдруг возникшей чудовищной головной боли. Наверное, к этому эмоциональному фактору добавилось и то, что я все-таки «употребил» (правда, не водки или спирта, а по случаю счастливого «воскресения» мне налили, кажется, французского коньяка, который среди трофеев не был редкостью), несмотря на строгие наставления госпитальных врачей. Другом этим оказался все тот же Георгий Ражев, который все больше становился сварливым, склонным к ссорам и скандалам, успевший уже солидно хватить спиртного до этого батуринского приема. Его болезненное воображение, подогретое винными парами, нафантазировало какую-то жуткую картину из неправильно понятой услышанной фразы, где речь шла о том, как они сокрушаются о случившемся и каким образом лучше успокоить, утешить молодую вдову на сносях. За эти последние недели Георгию удалось устроить не один скандал и среди офицеров подразделений, и в штабе. И все на почве «злоупотребления». На следующий день его в батальоне уже не было.

Решение комбата Батурина об откомандировании Ражева сложилось несколько раньше. Тогда, перед Одером, его внезапная замена Сережей Писеевым, оказывается, была связана с письмом

Ражева-отца, полковника, занимавшего какой-то видный пост в 5-й Ударной армии, наступавшей южнее нас, с Кюстринского плацдарма. Сердобольный папаша, узнав, вероятно, от сына, что тот готовится форсировать Одер, прислал комбату 8-го ОШБ просьбу не посылать его чадо в предстоящие бои, чтобы, не дай Бог, в самом конце войны оно, уже имевшее и ранения и тяжелую контузию, не погибло. Конечно, отца понять можно, каждому родителю всегда хочется, если такая возможность имеется, хоть чем-нибудь уберечь свою кровинку. Ну, а тут возможность была: ведь по штату офицеров было на четыре роты, а воевать шла одна.

Эта его последняя выходка, видимо, переполнила чашу терпения в общем-то флегматичного Батурина, и Георгия так срочно откомандировали к отцу, что к утру его уже не было в батальоне. Уехал он не попрощавшись. Наверное, все-таки стыдно было. Через много лет после войны, когда я разыскивал своих друзей-однополчан, вернее «одноштрафбатовцев», нашел и его в Пензе, и почти до самой его кончины мы переписывались. Все-таки совместная фронтовая жизнь и пережитые опасности сближают сильнее, нежели разделяют случаи типа того, каким был тот первомайский скандал близ Берлина. Потом его письма перестали приходить, и через несколько лет на мой запрос в военкомат пришел ответ: "Капитан в отставке Ражев Георгий Васильевич умер 14 мая 1993 года и похоронен на Аллее Славы города Пензы". Наверное, все-таки тогда (у нас в ШБ) у него были срывы, а остальную часть жизни он прожил достойно.

В те дни штаб батальона несколько раз менял место дислокации (и все вокруг Берлина). В бой наши подразделения больше не посылали, хотя пополнение штрафников все еще поступало. Война кончалась, но, будто по инерции, трибуналы продолжали работать.

Мой верный Путря трогательно, со слезами искреннего сожаления на глазах простился с нами и уехал в распоряжение Отдела кадров фронта уже лейтенантом (я даже подарил ему свои погоны, убрав с них лишние звездочки). А там его, наверное, сразу (или вскоре после Победы) и уволили в запас. И я был рад, что приложил руку к тому, чтобы сохранить ему жизнь, а то едва ли он бы выжил на Одере.

Тот мой ординарец, что был у меня на Одере, погиб на плацдарме. Путря завершил свой штрафбатный срок. И теперь по распоряжению комбата вновь прибывающих штрафников назначали ординарцами к офицерам, и не имеющим подразделений. Ко мне прикрепили капитана-артиллериста Сергея (не помню точно фамилии, кажется — Кострюков). Это был москвич среднего роста, с тонкими чертами лица, выдающими в нем потомственного интеллигента. Он прекрасно играл на пианино и вообще был музыкально и литературно образованным человеком. Вот не помню только, в чем он перед самым концом войны проштрафился.

Так случилось, что этому пополнению не пришлось вступить в бой, хотя, несмотря на это, по шесть-семь часов боевой подготовки ежедневно у них было. А судьба у них сложилась так, что, наверное, все они вскоре по случаю Победы были амнистированы. Сергей оставил мне свой московский адрес. И в мой первый отпуск в конце 1946 года, когда мы с Ритой проездом через Москву на Дальний Восток впервые попали в столицу нашей Родины и в первый раз увидели Кремль, Мавзолей, Красную площадь, то все-таки выбрали время навестить заветный московский адрес, однако дома Сергея не застали — он где-то недалеко под Москвой продолжал служить. Но встреча с его родными, которым он, оказывается, рассказал о нас, была сердечной и приятной.

2 мая пал Берлин! До окончательной Победы оставалась какая-то неделя, а 4 мая Батурин с Казаковым где-то добились разрешения совершить поездку в Берлин, к рейхстагу.

И снова, как в Рогачеве, Бресте и Варшаве, в штурме Берлина мы не участвовали, а только каким-то образом обеспечивали этот штурм ценою многих жизней. Как и в Варшаву, так и сейчас в Берлин вошли в еще горящий город…

Ехали по берлинским улицам долго, петляя по ним из-за того, что во многих местах они были завалены обломками разрушенных домов, подбитыми танками и орудиями. Впечатление от этой столицы фашистского рейха мрачное. И не только, а может, и не столько от разрушений и других следов войны. Большинство улиц какие-то скучно-прямые, и вообще планировка города показалась утомительно-правильной.

…Множество зданий хмурятся подслеповатыми или выбитыми окнами, из которых свешиваются белые простыни вместо флагов капитуляции. Но это оттуда, где окна или уцелели, или их уже чем-то позатыкали и там чувствуется жизнь. Многие двери снесены вместе с частью прилегающих стен, и дома щерятся, словно беззубые рты дряхлых стариков. Уцелевшие стены домов однообразно грязные, серые какие-то.

Изредка появляются на улицах или выглядывают из редких окон домов люди, с первого взгляда тоже однообразные, одинаково потертые, что ли. В большинстве это женщины, глубокие старики и любопытная, как у всех народов, детвора. Кое-где попадаются и уцелевшие, но затаившиеся в подвалах разрушенных зданий или старики — «фолькштурмовцы», или пацаны из «гитлерюгенда» с потерянными взглядами, выловленные нашими солдатами-патрулями. А ведь они надеялись отстоять на краю гибели свой «тысячелетний» рейх. Многие из них положили головы ради бредовых идей их бесноватого фюрера. А эти притаились было, чтобы переждать, сменить свою военную форму и затеряться в массе людей гражданских.

Помню, подъехали мы со стороны реки Шпрее и уперлись в обрушенные фермы моста через нее. Объезд искать не стали, а карабкаясь по этим фермам, нижняя часть которых местами была погружена в воду, перебрались на другой берег, прямо на площадь перед рейхстагом и подошли к нему. Кое-где из выбитых больших окон этого мрачного здания еще вился дымок и тянуло гарью. И никакой величественности! Над разрушенным скелетом бывшего стеклянного купола реет красный флаг — наш, советский, флаг! Но это не просто флаг, это Знамя Победы! Широченная лестница главного входа и многочисленные колонны избиты, испещрены, словно оспинами, следами осколков и пуль.

Нашу небольшую группу встретил молодой лейтенант, с которым о чем-то переговорил комбат Батурин. Дав нам команду подождать, он ушел внутрь с этим офицером. Вскоре лейтенант вернулся и разрешил нам войти. В это время в зале, куда мы вошли, было совсем немного людей, а наш комбат стоял невдалеке с такого же небольшого роста, но, в отличие от кругленького Батурина, поджарым, худым полковником, и тот, живо жестикулируя, о чем-то рассказывал.

Как я потом узнал, этот полковник был командиром того полка, который штурмовал рейхстаг, и теперь назначен его Военным Комендантом.

Причуды судьбы свели меня с ним уже более чем через 30 лет после этих дней, когда я, будучи начальником военной кафедры Харьковского автомобильно-дорожного института, проводил военные сборы студентов при одной из воинских частей в украинском городе Черкассы. И там перед принятием студентами военной присяги мне порекомендовали пригласить на этот торжественный ритуал Героя Советского Союза полковника Зинченко Федора Матвеевича.

Что-то уж очень знакомое показалось мне в чертах и жестах этого полковника, и когда он представился как командир полка, штурмовавшего рейхстаг, я сразу узнал в нем того первого советского военного коменданта рейхстага. Несколько лет после этой встречи в Черкассах мне доводилось встречаться с этим неординарным и интересным человеком и каждому из нас было что вспомнить из тех грозных событий.

А тогда, в сорок пятом, когда мы вошли в рейхстаг, его стены, колонны и другие архитектурные детали, частично разрушенные, закопченные, всего только через два дня после взятия рейхстага были уже расписаны и краткими, и пространными автографами советских воинов, даже на высоте, доступной лишь гигантского роста человеку. А писались они и мелом, и обломками кирпичей, и обгоревшими головешками.

Подтащили мы с Петей Загуменниковым (он накануне вернулся в батальон) какие-то обломки бетонные и ящики обгорелые к стене, забрался я на них, а Рита и Петр поддерживали меня с двух сторон, чтобы не свалился. И какой-то обугленной палкой вывел: "Александр и Маргарита Пыльцыны. Дальний Восток Ленинград — Берлин". И росчерк за двоих. (Замечу, что тогда Рита была еще Макарьевская.)

Мы набивали карманы обломками штукатурки, осколками камней и кирпичей на память, как сувенирами и для себя, и для тех, кому не довелось поехать с нами к рейхстагу, и для потомков. Жаль, не сохранил я ни их, ни той ложки, изуродованной пулей, ни даже пули, вынутой из моей ягодицы уже после войны, год спустя после ранения под Брестом.

Почему-то не было тогда особого стремления хранить эту вещественную память о войне. Помнилась она по ранам и не только телесным, но и сердечным, душевным. И, казалось, этой вот памяти вполне достаточно на всю оставшуюся жизнь. И верно, хватило, если я пишу эту книгу почти через 60 лет после тех огненных лет, дней, ночей.

…К вечеру возвратились. Надо сказать, что еще два дня тому назад Рита где-то нашла белого кролика и приютила его у нас.

И надо же, он оказался настолько ручным, что сразу привык к ее рукам и, наверное до этого уже приученный, любил лакать пиво, которого у нас было достаточно. Утром эта пушистая животина взбиралась на спинку кровати, чтобы в удобную минуту юркнуть под перину.

Так вот, когда мы возвратились из Берлина, наш юркий кролик сидел под стулом неподвижно, и изо рта у него торчала длинная толстая макаронина. Видимо, он нашел ее и стал постепенно заглатывать, пока она не уперлась где-то внутри его. Рита испугалась, взяла его на руки и осторожно извлекла эту макаронину. Как повеселело это забавное существо! А когда приходил поиграть на пианино мой новый ординарец Сергей Кострюков, Рита сажала этого зверька на край клавиатуры, и он "внимательно вслушивался" в звуки. По окончании игры, увидев какую-нибудь приманку на другом конце клавиатуры, он прыжками преодолевал всю черно-белую дорожку клавишей, вызывая почти аккордные звуки.

В общем, будущая мать забавлялась с ним, как с ребенком. Между прочим, когда родившийся у нас вскоре после Победы малыш немного подрос, первой его любимой живой игрушкой тоже был кролик и тоже беленький, пушистый.

Со дня на день мы ждали капитуляции Германии, и я тогда вспоминал, что давно, еще в 1944 году, написал стихотворение, в котором были слова: "и весной, в начале мая, прогремит Салют Победы над землей!". И весна уже в самом разгаре, и начало мая уже обозначено, а Победы все нет и нет…

Наш помначштаба Валерий Семыкин вывел от дежурившей круглосуточно радиостанции наушники к Батурину, его замам, Киселеву, к нам с Ритой и еще кое к кому. Включить их радисты должны, как только появится сообщение о Победе.

И этот миг наступил в ночь на 9 мая! Вскоре после 12 ночи вдруг влетает к нам связист и кричит: "Победа, капитуляция, ура!". Не успели мы одеться, как на улице уже гремел Салют Победы. Люди бросались друг к другу, тискали друзей в объятиях, целовались, многие плакали, не стесняясь слез радости. Стреляли все, кто из пистолетов, кто из автоматов и пулеметов. По-моему, даже громкие выстрелы из ПТР были слышны. В небо взвились сотни самых разных по калибру, и серийных, и цветных и даже дымовых ракет, которые в освещенном этим фейерверком небе тоже были хорошо видны. Небо от края до края чертили трассирующие пули. Нечего теперь было их экономить! Я тогда еще подумал: а куда же пули падают? Ведь в какое бы бездонное небо их не выпускали, падать-то им все равно на землю, хоть и немецкую, но плотно заселенную людьми. И как же они, падая с огромной скоростью, минуют и тех, кто их запускает вверх, и вообще любых, в том числе и мирных немцев? Конечно, не хотелось бы, чтобы от этого фейерверка в эту первую бессонную ночь мира кто-нибудь погиб, как на войне.

Ближе к рассвету, растратив почти все запасы огневых средств, стали постепенно собираться к штабу. Вышли Батурин с Казаковым, поздравили всех с окончанием войны, и комбат объявил, что в 12 часов дня по московскому времени на местном стадионе будет торжественный обед в честь Победы для всего батальона. Приказано было даже устроить стол и для штрафников.

Все как-то внезапно помолодели, а наш доктор Степан Петрович Бузун по случаю Победы даже сбрил свою старомодную бородку и ко всеобщему удивлению оказался совсем еще не старым мужчиной.

Речи говорили все. Кто кратко, кто многословно, но в словах каждого была и радость Победы, и боль потерь, и вера в долгое мирное будущее, и надежды на светлое, счастливое завтра. А каждая речь завершалась тостом, и считалось добрым знаком каждый тост сопровождать полной чаркой. Видимо, предугадав это, на стол поставили не стаканы и кружки, а по-мирному — рюмки (и где их столько набрали?). Но тем не менее, многих, что называется «развезло». Видимо, хорошо «расслабился» и Батурин, если он вдруг отозвал меня в сторону и "по секрету" сообщил то, о чем я давно догадывался.

Оказывается, тогда, на Наревском плацдарме генерал Батов вроде бы распорядился пустить мою роту в атаку через минное поле. И хоть я уже давно убедился в справедливости своих догадок и мою голову сверлила мысль, уж не с подачи ли самого Батурина генерал Батов принял такое решение, это сообщение ошеломило меня и снова мною овладело состояние странно острой головной боли и какого-то помутнения в глазах. И опять я посчитал причиной этого несколько выпитых чарок, хотя Рита строго следила, чтобы мне кто-нибудь не налил водки или, тем более, спирта, и сама наливала мне какое-то слабое вино, которым ее заботливо снабдил наш Степан Петрович.

Мы, фронтовики, часто, еще до Победы (а теперь — тем более) примеряли к себе возможное послевоенное время, рисуя его в самых радужных красках. Но главное — все мечтали поскорее вернуться в родные пенаты, "под крышу дома своего". Мы и теперь, спустя столько лет после того памятного Дня Победы, еще чаще примеряем настоящее к своему прошлому. И столько совпадений в наших судьбах: и детей вырастили, и внуков, и правнуков понянчили, и делами послевоенными не ударили в грязь лицом… Но, наверное, еще больше несовпадений. Особенно после того, как в Беловежской Пуще уже без фашистского вторжения была разрушена, раздроблена наша Великая единая Родина, ради чести которой, ради свободной жизни и избавления от фашистского рабства ее были принесены в жертву многие и многие жизни и судьбы человеческие.

Итак, кончилась безумно долго шедшая, страшная война. А что дальше? Как сложится судьба? Не все поедут домой, армия еще нужна. Кому-то из офицеров (а у нас в батальоне теперь почти все офицеры) придется и продолжить почетную воинскую службу. А штабы всех рангов уже получили распоряжения и разнарядки готовить соответствующие представления на офицерский состав: кого уволить, кого оставить, а кому еще добывать Победу над Японией!

Спустя много лет в очень известном кинофильме "Белорусский вокзал" прозвучала песня Окуджавы о "Десятом десантном батальоне", которую мы, бывшие штрафбатовцы, приняли как свою — о нашем Восьмом отдельном штрафном батальоне, и к

40-летию Победы, когда мне удалось разыскать и собрать в Харькове десяток однополчан, то несколько переиначенную мной эту песню мы пели как свою. И были там такие слова: "Уходит в ночь на Рогачев отдельный, наш Осиповский смелый батальон". А за словами "Нужно нам добыть победу, одну на всех, мы за ценой не постоим" шел наш куплет:

В атаках тех смертельных
и мат, и хрип, и стон
то в рукопашную идет отдельный
отчаянный, железный батальон.
А дальше соответственно боевому пути 8-го ОШБ шли слова:
От Курска до Днепра, на Вислу через Брест,
до Нарева и Одера мы шли, несли свой крест.
Хоть похоронен кто-то где-то,
но и теперь непобедим,
и кровью смывшая вину победа
нам всем нужна, мы за ценой не постоим.
Бессилен вихрь шрапнельный,
и неспособен он
поставить там заслон, где шел отдельный
Восьмой наш офицерский батальон.

А потом, уже к 50-летию Победы, когда скорбь по утраченной в Беловежье нашей Великой Родине, СССР, была острой и глубокой, сами собой сложились следующие строки:

Победе 50. Пройдут еще года…
Мы чести офицерской не уроним никогда!
На склоне лет пришли к нам беды
былой Отчизны больше нет.
Такой ценой добытую Победу
распнули, предали, остался бледный след…
А нынче срок смертельный,
для многих стал последним он.
И не собрать увы, тебя, отдельный
штрафной наш ветеранский батальон!

А тогда, еще в мае 1945 года, едва закончилась война, узнал я, что в аттестации на предмет дальнейшей моей судьбы и военной карьеры комбат полковник Батурин, дав в общем весьма положительную характеристику моих боевых качеств, не преминул уколоть меня тем, что "отсутствует тесная связь с красноармейской массой", имея, наверное, в виду, что часть моего времени я отрывал от этой самой «массы» для жены. Но ведь именно меня, а не его штрафники нарекли теплым словом «батя». И конечный вывод он сделал такой:

Смел, отважен. Поле боя читает хорошо, трудности переносит легко, физически вынослив. Взаимодействие в подразделении и со средствами усиления организовывать может, морально устойчив, усиленно работает над повышением своих теоретических знаний. Целесообразно оставить в к